13 мая 2022 | Цирк "Олимп"+TV № 37 (70), 2022 | Просмотров: 564 |

Опыт сияния сквозь зараженную речь

Катя Сим

подробнее об авторе








Рецензия на книгу:

Люба Макаревская. Еще один опыт сияния.

Екатеринбург; М.: Кабинетный ученый, 2022. 100с.

(Серия «InВерсия»; вып.14)


[1]


Третья книга Любы Макаревской «Ещё один опыт сияния» вышла в серии «InВерсия», которая публиковала таких знаковых поэтесс, как Мария Малиновская, Юлия Подлубнова, Елена Михайлик – в числе прочего, проблематизирующих возможность артикуляции женского и травматического опыта в контексте авторитарности культурного канона.


Если я

только

архетип

стану песенкой

простой


Люба Макаревская – поэтесса, авторка прозы, главный редактор альманаха «След» (2017), посвященного теме насилия и «постоянная авторка Ф-письма». В условиях возвращающейся в российскую действительность неопатриархальной повестки при формальном гендерном равноправии на законодательном уровне, попытка вглядывания в частную женскую травму до сих пор выглядит эстетическим вызовом для любого реакционного крыла.


Как превратим свой страх

в ткань культуры

только в ещё

одну накидку

культуры



В книге Любы Макаревской три раздела: «Опыт», «Ещё один», и «Сияние». Трёхчастная структура здесь, скорее, работает вне задач классической драматургии – в виде нормативно-суггестивной компиляции текстов, да и не может работать так с учётом исследуемого материала – ведь с первого до последнего текста не происходит разрешения, только краткие паузы названий между «повторяющейся тревожностью» и вопросами.

Люба Макаревская проявляет аффекты через зазоры привычной, эстетически клишированной, «масочной» лексики, за счёт чего травматический опыт не включается в контекст производства эстетического продукта. Но при всей маркерности и масочности[2] эти тексты концентрируют опыт субъект и оперируют архетипами вне инерций эстетических коннотаций. Иван Полторацкий в комментарии к циклу «Подснежник» на «Лиterraтуре» отмечает «речевые достоинства, несколько потерявшиеся на фоне различных попыток лирического освоения больших нарративов[3]». Узнавание телесного у Макаревской происходит всегда будто случайно, в «паузах выпадения» и бытовой медитации. Обращаясь к трансцендентным островкам безопасности, поэтическая речь приращивается, цепляясь якорем за воспоминания, например, о поездке в метро: «Слушала голос Вирджинии Вульф, искала календарь собственной менструации». Телесное проявляется сквозь «рой слов» – и это совершенно не радость от «возвращённого тела» – но «страшный рост ресниц», «воспаление слизистых оболочек», язвы (как следствия опыта курения). И это уже не опосредованная Магриттом, Фуко и культурными архетипами «философия курения», не «игра отсылок»[4], а опыт, в котором отчужденный от поля символов женский субъект встречается с телом в процессе проявленного умирания.

Корни такого письма, скорее всего, стоит искать не только в сравнительно новом и разном ф-письме – например, текстах Галины Рымбу, но и в зарубежном феминистском контексте и письме исповедального дискурса, например, Сильвии Плат (по словам самой Любы Макаревской), а первый же текст в книге упоминает британскую писательницу Вирджинию Вульф.

Рядом с «детским» утраченным опытом опыт детства в селе и опыт городского советского ребёнка, со знакомым многим городским пейзажем хрущёвкок и старыми игрушками: «Что в итоге осталось от меня / кроме полудетского / утерянного». Мотив обращения к «поэтической перворечи» (в значении, возможно, ощущения «кристаллизующегося хаоса» и авангардистского жеста вне истории) в этих текстах возможен лишь в зазорах патриархальных нарративов. Воспоминания о детстве «перед лицом неба, которого больше нет» так же обрастают маркерами разделённого с поколением, коллективного опыта, чтобы обнаружить себя между буквами «заражённой речи». Заражённой, возможно – патриархальным давлением как культуры, так и языка в частности, о котором писал Дмитрий Герчиков в послесловии[5] к книге, ссылаясь на проблематизацию концепции женственности у Джоан Ривьер. Алёнка Зупанчич, исследовательница и теоретик психоанализа, писала: «если мы соглашаемся с тем, что секс сам отягощён раздором, неравенством, антагонизмом, связанным с влечением, то это, конечно, не значит просто, что он не работает и не приносит определённого удовлетворения. Скорее, это значит – возвращаясь к вопросу о системном насилии, – что определённая степень насилия задействована уже для того, чтобы он работал «нормально».[6] Тексты Любы Макаревской «не дают анестезии от страдания и боли этой жизни, от столкновения с реальностью»[7]. Субъект в них находится между подобной «нормальной работой эротического» и «болью любого прикосновения». В текстах Макаревской чаще только Другой может проявить субъект через эротическое, но это всегда и «разочарование» в разрыве символической «любви» и реальности, когда за реальным – то же насилие, «секс как только / ещё один обмен / властью» и единственная возможность выживания женского субъекта в «потерянном нарративе», и опустошение себя в «приступе желания». Здесь можно провести параллель с поэтикой Елены Фанайловой с её одновременно «несобственно-прямой» речью[8] и «путающимися, обменивающимися атрибутами любви и смерти».[9] Но субъект всё же способен сопротивляться растворению идентичности как в Другом, так и в «больших нарративах»:   


Я захотела

слизать языком

это знание

вырастить

в себе

как зародыш

редкого

цветка


Чтобы навсегда

осталось

во мне

а то что

я буду без

этого знания?


Оставление в себе «зародыша» здесь трижды пробивает нормативно-патриархальную функцию женской социальной роли. Во-первых, это возвращает субъекту возможность воли к желанию. Во-вторых, «взращивание» выводится из поля объективирующих женское тело патриархата и биополитики в частную мифологию. В-третьих, взращенное оставляется «себе», тем самым сопротивляясь коллективизации и присвоению тела любым дискурсом, оставляется в гуле «коллективной травмы» опыта и травмы частной, но отчетливо разделённых, тем самым снимается и оппозиция между травмой исторической и интимной.

В тексте, строчка из которого стала названием книги, речь Любы Макаревской почти иронична – текст читается, и как опыт насилия со стороны субъекта, и как игра в снежки – проблематизируя и язык, и «тонкую грань между эротическим напряжением и не знающим преград насилием», как писал Кирилл Корчагин в предисловии к циклу «Тротил» на SygMa[10], как раз перед выходом дебютной книги Макаревской «Любовь» в серии «Поколение»:


А потом он

ударил меня

и я ударила его

в ответ только

чтобы получить удовольствие

сломать красоту

чтобы увидеть её


Вспомнить

как любимое лицо

с мороза

собственные пальцы

когда холодный ожог

утверждает кожу

/как удар/


И я вынесла себя

за скобки языка

разрезанного сопротивлением


В этом смысле книга Любы Макаревской во многом проблематизирует не только возможность говорения о насилии, но и дискурсы новой этики, однако не через реакционерство провластного языка и не через эскапизм мнимой аполитичности, а через эксплицитную артикуляцию и проявление частного случая изнутри дискурса, если угодно, через позитивный, приращивающий конфликт. Непроговоренное, отменённое методически рано или поздно вылезет, «и за опытом остаётся дыра».

Однако большие нарративы не потеряли значения – напротив, это то, что давит, стирает субъекта, выступая обще-коллективным местом, как заменяемые фотокарточки коллективной памяти. Настоящее в книге - это пространство витальной пустоты, неплотный, нащупывающий нехватку текст, перебирание и оставление столь малых зазоров, где субъект ещё находится в состоянии записать «сияние» до поглощения его аффектом. Остро-контекстуальное не акцентируется, возникая в числе прочего «шума времени»: «позвони мне после карантина / после всей этой невозможной весны», и всё равно возвращается к «голой коже» как выражению максимально острого переживания и попыткам собрать себя через растворение во взгляде в эротизированного Другого и неостановимом желании этого взгляда.


Как желание

проявляет лицо

до конца

как солнце

картинку


Невозможность иной сборки субъекта, возможно, один из тех повторяющихся паттернов, которые отмечал в послесловии к книге Дмитрий Герчиков. В этом смысле «повторение» можно прочитать, как мотив «вечного возвращения», возвращения «человека без имени» (в интерпретации Ж. Делёза[11]). Однако, «повторение», отстраиваясь от всё ещё героических прочтений того времени и в сумме двух предыдущих книг «учреждает автономию произведенного, независимость произведения».


Тонкое эхо

в речи других

чужих

желание стать

символом

на сельском кладбище

глаголом невозможного

действия


Здесь же – невозможность для субъекта иных способов высказывания, «взрослых текстов», выверенной, не сломанной поэтики:


Какие страшные

взрослые стихи

могли бы

выйти из меня


Вместо фразы

– возьми меня.


В текстах Любы Макаревской «взрослое» предстает таким же тоталитарным и неопределяемым маркером, как и «детское». Даже воспоминания, выступающие в текстах своего рода якорями в руинах памяти, не приводят к снижению тревоги. В воспоминаниях о детстве нет чувства безопасности, которое характерно для, допустим, поэтик прямого высказывания. Детская оптика не панацея от травмы мира, и не может быть островом безопасного, в ней «её белая чистая узость», предчувствие «начального опыта письма» и «приступа желания». Детские игрушки «похоронены в коконе безмятежной / нежной пыли», а «взрослое» профанировано и определено только артикуляцией его невозможности, несхватываемости. Аффективные якоря памяти не реставрируются эстетически, проблематизируя саму возможность реставрации пространства вокруг аффекта при ощущении субъекта как «не участника в бытии»:


Эта первая

встреча с собой

и с ним другим

всегда так

похожая на ожог

и порнографию


Не оставляющая ничего

кроме белой

вспышки

рассечённого зрения


Повторяющаяся боль от скачков между присутствием и не-присутствием здесь не приводит к катарсису, свойственному большим нарративам, практикам злострадания, но, скорее, обнажает постоянство присутствия субъекта в смещениях этих дискурсов. Возможно, такого рода мерцание боли – то, что невозможно отнять, опосредовать; но, главное, оставлять в невыраженном – ведь именно табуированность не-эстетского травмоговорения в поэзии до недавнего времени во многом тянула за собой инерции языка и объективировала фигуру автора и субъекта высказывания – тем более, женщины в пост-советском пространстве.


Что есть

у тебя и у меня

кроме привычного

желания участия

или уничтожения




[1] Работа написана в рамках Курса аналитической критики Алексея Масалова (осень-зима 2021). Как и другие работы курса, была начата до войны.

[2]  Герчиков Д. Слабая дорога речи над пропастью // Макаревская Л. Еще один опыт сияния. Книга стихов – Екатеринбург; М.: Кабинетный ученый, 2022. С. 94–96.

[3] Комментарий Ивана Полторацкого // Макаревская Л. Подснежник // Лиterraтура. 2021. № 180 (https://literratura.org/poetry/4418-lyuba-makarevskaya-podsnezhnik.html)

[4] Лехциер В. «ЭТО НЕ ТРУБКА, ЭТО СИГАРЕТА: четыре перекура по поводу простых и непростых вещей» // Mixtura verborum' 2007: сила простых вещей: сб. ст. Самара: Самар. гуманит. акад., 2007. С. 63–76.

[5] Герчиков Д. Слабая дорога речи над пропастью // Макаревская Л. Еще один опыт сияния. Книга стихов – Екатеринбург; М.: Кабинетный ученый, 2022. С. 94–96.

[6] Зупанчич А. Секс и Бытие. СПб.: Скифия-принт, Музей сновидений Фрейда, 2019. С. 101.

[7] По словам Алексея Масалова на презентации книги Любы Макаревской: https://www.youtube.com/watch?v=YdMcH_jBkoU

[8] Дубин Б. [Предложный падеж] // Елена Фанайлова // Новая карта русской литературы: http://www.litkarta.ru/russia/moscow/persons/fanailova-e/

[9] Дарк О. [Предложный падеж] // Елена Фанайлова // Новая карта русской литературы: http://www.litkarta.ru/russia/moscow/persons/fanailova-e/

[10] Корчагин К. [Предисловие] // Макаревская Л. Тротил: https://syg.ma/@kirill-korchaghin/liuba-makarievskaia-trotil

[11] См.: Делёз Ж. Различие и повторение. СПб.: ТОО ТК «Петрополис», 1998. 384 с.