Филорнитология: наблюдение за птицами в текстах
Олег Горелов
Олег Горелов — филолог, специалист по современной поэзии и русской литературе ХХ века. Родился в 1988 г., в г. Иванове. Доктор филологических наук, доцент Ивановского государственного университета. Статьи о современной поэзии публиковались в академических периодических изданиях, в литературных журналах «Воздух», «Цирк "Олимп"+TV», «Новое литературное обозрение» и др. Автор монографии «Сюрреалистический код в русской литературе ХХ-XXI веков» (Воронеж, 2021).
2022 год. Еще в начале прошлой зимы Союз охраны птиц России назвал птицей 2022 года домового воробья. Звание «птица года» призвано популяризировать тот или иной вид и привлечь внимание к его проблемам. Домовый воробей – самый многочисленный вид из всего птичьего разнообразия, он уже на протяжении многих тысяч лет постоянный спутник человека, но его численность в последнее время рекордно быстро снижается.
В русскоязычной литературе последних столетий особый статус воробей получил в прозе Андрея Платонова. Писатель очень любил эту птицу, ценил ее деловитость, жизнестойкость и привязанность к дому; у Платонова воробей – это птица нуждающихся, «пролетарская птица», клюющая «горькое зерно» и поющая «бедняцкие серые песни». Воробьев можно наблюдать в городе Чевенгур, здесь они осмысляются как особая форма жизни (или выживания?): «На земле могут погибнуть от долгих унылых невзгод все нежные создания, но такие живородные существа, как мужик и воробей, останутся и дотерпят до теплого дня»[1]. Еще более тяжелые и важные слова появляются за несколько страниц до этого: «…мужик чем-то походил на отбывшего воробья – лицом и повадкой: смотреть на свою жизнь как на преступное занятие и ежеминутно ждать карающей власти»[2].
Горькое чевенгурское замечание – «сколь ни прекрасны ласточки, но они улетают осенью в роскошные страны, а воробьи остаются здесь – делить холод и человеческую нужду»[3] – разовьется в 1936 году в рассказ «Любовь к Родине, или Путешествие воробья» об отношениях старого московского уличного музыканта и птицы. В своих записных книжках Платонов определит: это рассказ «о воробье, унесенном ветром в рай и возвратившемся оттуда»[4]. По сути, он оказался на месте «ласточки», но вскоре затосковал по «привычной кислоте простого черного хлеба»[5]. Академическая филология связала бы этот мотив с темами патриотизма и интернационализма, долга и судьбы, но другая оптика, учитывающая птиц самих по себе, покажет: это не долг и не патриотизм, это филопатрия – стремление особи остаться в месте своего рождения, обитания или вернуться к нему. Поэтому существенного конфликта между «прекрасными ласточками» и воробьями на самом деле нет: филопатры и те, и те.
К слову, Платонову так и не удалось напечатать этот рассказ. Вопрос о публикации поднимался уже в 1940-е, и в журнале «Знамя» решили, что «в дни войны таких уже очень удаленных от современности вещей печатать не следует. Будет время и для таких рассказов – сейчас читателю нужно что-то другое»[6]. Что-то другое, современное, не птицы, что показательно, даже со всеми их символическими и аллегорическими мощностями. И действительно, воробей не стал символом патриотизма или домоседства. Воробей не должен быть и не будет символом 2022 года. Он вообще не символ. Воробей – это птица. А дуб – дерево. Роза – цветок. И так далее по известному учебнику русской грамматики. В ситуации ставшего сейчас актуальным аффекта «нет слов» грамматико-феноменологическая редукция, если избежит другой крайности – неоакмеистической эссенциализации, может быть одним из способов осознания неспособности искусства или, наоборот, о возможной, будущей способности искусства стать антихрупким.
После возврата «Любви к Родине…» Платонов допишет одну фразу к финалу рассказа:
Воробей лежал на вате тонкими ножками кверху, а черепаха, вытянув шею, смотрела на него добрыми, терпеливыми глазами. Воробей умер и забыл навсегда, что он был на свете.
Вечером старый музыкант не пошел на Тверской бульвар. Он вынул скрипку из футляра и начал играть нежную счастливую музыку. Черепаха вышла на середину комнаты и стала кротко слушать его одна. Но в музыке недоставало чего-то для полного утешения горюющего сердца старика. Тогда он положил скрипку на место и заплакал [потому что не все может выразить музыка и последним средством жизни и страдания остается сам бедный человек][7].
1
Наблюдение за птицами – бёрдвотчинг (или просто бёрдинг) – в последние годы становилось пусть и незначительной, пусть и частной, но одной из практик поддержки «бедного человека», который осуществлял таким образом заботу о себе: в качестве восстановительной терапии и релаксирующего хобби, эрзаца духовной практики и способа достижения измененного состояния сознания, реализации исследовательских позывов или страсти к коллекционированию, инстинкта собирателя, уловителя пятен и контрастов. Но бёрдинг оказывал и оказывает обратную поддержку и самим птицам, поскольку некоторые данные, размещаемые наблюдателями-любителями на специализированных онлайн-платформах, становятся научной ценностью и полезным материалом для орнитологических исследований и экологической деятельности. Открывается живое пространство-между: между любителями и профессионалами, между бесцельностью хобби и «средством жизни и страдания».
Я думаю, что эта практика может распространиться и в читательской среде, обнаружив или еще больше обжив аналогичное пространство-между. Наблюдение за птицами в текстах тогда может оказаться специфической (не)читательской стратегией, а для кого-то даже потенциальной (не)академической дисциплиной. Называться этот практический комплекс может филорнитологией.
В дизайне этого термина не столько техническое соединение филологии и орнитологии, сколько заключение птиц в филологические объятия: филорнитология. Заключение, но в объятия – кажется, это вполне в духе бёрдинга: зафиксировать птицу, например, сфотографировав и записав в архив данные о месте и времени встречи, но не контролировать ее и даже не окольцовывать для дальнейшего наблюдения-мониторинга. Семантический фон термина задает еще одну рамку: птицы оказываются между филией и логосом, то есть между любовью и логикой, влечением и критицизмом, хобби и наукой, дилетантизмом и профессиональностью. Впрочем, и исходный термин «филология» с рядом родственных понятий строится от филии, а не от логоса (в отличие от терминов типа «социология»). Если бы не особенности терминообразования в разные эпохи, можно было бы говорить здесь о переносе: то, что было объектом, стало практикой, а то, что было способом, стало предметом любви.
Соответственно самого наблюдателя именно за текстовыми птицами стоит назвать филорнитом. «Ибо каким еще ты можешь быть персонажем?»[8] – логично, что текстовый бёрдвотчер и имя свое получает по тексту, тем более что в «Филорните» Саши Соколова именно текст (латиница и кириллица) смотрит на человека сначала мокрицей и сколопендрой, а затем мимикрирует под птицу, «под пернатое <…> летящее, на прищур дотошного филорнита». И летит это пернатое «с поспешностью если не дикого голубя, / то по крайности пустельги, балобана, / с околосоколиной, коллега, / с околосоколиной»[9]. Высказывание становится и автореферентным (птичья фамилия Соколова), и метаописательным в своем обращении к Другому в письме-наблюдении-статье («коллега»). В птиц превращается не только текст, но и вернувшиеся с войны, изгнанные и неузнанные ветераны. Люди говорят, что они пали смертью доблестных, слаботелых, тщедушных, но цензор вмешивается: «пали смертью изящных», – возвращая пернатое в текстовые, формально-риторические, эстетические рамки. А заглавный герой – смотритель, причем одновременно в значении музейного сотрудника и в значении, близком нынешнему бёрдвотчеру: «и вот перед нами уж птицелюб совершенный, полный, / и пристальный, разумеется, птицезрец»[10]. Он способен узнать неузнанных.
При этом в соколовском тексте проявляется возможно лишняя поэтизация самого филорнита и всех крылатых животных (и насекомые только те, что крылаты, разве суть не птицы, – задается вопросом один из голосов):
позвольте заверить, что к истребленью существ,
чьи останки представлены в этой кунсткамере,
отношения не имею,
существ умерщвляют люди особого склада:
учёные, специалисты
а я –
вы же видите, кто я:
обыкновенный блюститель,
что, право же, как-то ни с чем не вяжется
и вообще нелепо,
ведь ваш покорный порядочно одарён,
у него призвание созерцать пернатых,
сочувствовать, сопереживать им,
верить в высокое и загадочное их назначение,
наконец, просто-напросто восхищаться ими
он, с позволения сформулировать,
прирождённый, истинный филорнит,
прозябающий в насекомой комнате,
экая грустная контрадикция,
согласитесь[11]
Однако у Соколова автореферентной и потому оправданной становится и ирония.
Так и в филорнитологии, предположу, неизбежной поэтизации образа птиц и эксплуатации образа поэта как птицы – будь то лебедь или жаворонок, «иль альбатрос Бодлер, иль соловей Верлен» – будет противостоять определенный скепсис. Можно даже сказать, начиняя наблюдать за птицами в словах и терминах, что скептицизм – одна из конститутивных черт филорнитологии. Любой филорнит непременно скептик, то есть – хотя бы этимологически – тот, кто склонен рассматривать, осматривать, размышлять, обдумывать. Да и сами птицы – великие скептики: они критически, недоверчиво смотрят на людей, на объекты, на других зверей и птиц, строго следя за дистанцией. Слишком доверчивая дикая птица, берущая, к примеру, еду с рук, удивляет, поражает, но радость от контакта сменяется подозрениями: такое поведение чаще всего объясняется голодом или болезнью.
И бёрдвотчинг начинается с неофитской поэтизации, даже экзальтации и медленно, через сближение с орнитологическим полем, наполняется скептицизмом. Именно профессиональная орнитология корректирует антропоцентрические установки, даже минимальное погружение в эту науку предостерегает от миметических действий и проецирования человеческого на птиц (иногда такое проецирование может убить птицу, например, когда люди изымают из природы птенцов-слётков, думая, что их «бросили» родители и они абсолютно беспомощны, или, наоборот, призывают отпустить диких птиц из клеток, дать им «свободу», или попросту отстреливают хищных птиц-«убийц»). В качестве системы сдержек стоит рассматривать не только орнитологию, но и философию животных, а также весь комплекс новых онтологий.
Да, птичничество всегда будет подталкивать к антропоцентризму либо через культурную традицию (душа-птица Платона, птицы как архетипические образы цельности, вечности и мира), либо непосредственно через субкультуру бёрдвотчинга с ее сквозной риторикой общечеловеческого добродушия и сентиментальной нежности. Но именно филорнитология способна привнести скептичье отстранение от обнаруживаемой каждый раз в себе нежности и придать широкую, продуктивную амплитуду наблюдательно-рефлексивным действиям.
При этом филорнит, в отличие от бёрдвотчера, обречен на антропологическое пространство, коим является текст. При самом широком взгляде, филорнитология – антропологическая практика в кругу подобных. Именно с этой высоты (птичьего полета) философ Михаил Ямпольский увидел и поэзию, и само искусство: «Никакого искусства не существует, а есть просто разные антропологические практики нашего постижения мира или отношения к миру»[12]. Не вариация ли это, пусть и случайная, высказывания Варлама Шаламова на более узкую тему, но с той же высоты: «В строгом смысле слова никакой пейзажной лирики нет. Есть разговор с людьми и о людском, и, ведя этот разговор, поэт глядит на небо и на море, на листья деревьев и крылья птиц, слушает собственное сердце и сердца других людей. <…> Это чувство природы есть детская способность увлеченно беседовать с птицами и деревьями, понимать их речь, как понимал ее Маугли, и уметь переводить эту речь на язык человека»[13].
Тогда вопрос об объекте наблюдения решается каждый раз заново, с учетом всех обстоятельств: мы все еще наблюдаем слова или уже птиц, или собственные ментальные образы птиц? Тогда практики начинают подпитывать, а феномены прояснять друг друга. Тогда «сам стих помогает лучше видеть природу, точнее замечать ее изменение, ее бесконечную жизнь»[14], а
описание следует за описанием
ничто не кончается –
день следует параллельно птице
капля скатывается по скорлупе зноя
корни вытягиваются в стволы
созвездия пьют тяжелую ночь
из неподвижных ветвей
добавить: иглы зрачков
пронизывают пелену описания
и пропадают в пыли
[птица встречена в известном мне и ранее стихотворении Аркадия Драгомощенко, которое в этот раз попалось в виде презентационного слайда на лекции Алексея Масалова «Русская непрозрачная поэзия от метареализма до конца 2010-х годов» на самарском мини-фесте «Поэтическая логоцентрика» 24-25 апреля 2021 года]
Еще один ракурс в пространстве-между: с одной стороны, наблюдение настраивает ви́дение стиха, «иглы зрачков пронизывают пелену описания»; с другой стороны, стих настраивает наблюдение как «детскую способность увлеченно беседовать с птицами», как феноменологическую редукцию, стирающую поэзию до ее пыли, до ее видимого основания. Архетип птицы – это дитя и природы, и культуры, это тот примитив и наивность, в которых все еще кроется могучая критика культуры. Аура пошлости и сентиментальности, окружающая образ птицы, разрешается динозавровой генетикой (из живущих сегодня существ птицы самые близкие родственники динозавров). Признав не семантику, но семантический ореол птицы, способный включить в себя и человечью душевность, и объективность Другого, мы выходим на необходимый филорнитологии дискурсивный простор.
2
Филорнитология – одна из антиэссенциалистских практик. Она контекстуально предполагает и строгую науку, и импрессионистичную фиксацию, и чистое наблюдение, и постструктуралистскую деконструкцию, и традиционные мифопоэтический и образно-мотивный виды анализа, и экокритику, и герменевтическую интерпретацию и т.д. Антропоцентризм, постгуманизм, биоцентризм – просто разные оптики, и их реализация, как и нереализация, опциональна: фотоаппарат, бинокль, тепловизор или фотоловушку возьмет сегодня бёрдвотчер или обойдется диктофоном, а может, это будет безответственная прогулка без всякой оптики? Поэтому филорнитология не метод, не может быть филорнитологического анализа текста – это лишь интегральное поле действия и созерцания. И птицы – объект очень подходящий, ибо противоречивый: с одной стороны, нечеловеческое существо, с другой – апроприированное культурой и одухотворенное, как мало кто из животных.
Сама операция наблюдения идет в дополнение к анализу и интерпретации, но как вообще возможно наблюдение при чтении, чтобы оно не оставалось только метафорой, основанной на представлении текста как биотопа? Бёрдвотчинг как процесс предполагает помимо непосредственного наблюдения за птицами и их поведением еще и саму прогулку, свободное передвижение по местности, (вне)городское фланирование, отвлечение на другие объекты: деревья, ягоды, железная дорога, мосты, встречающиеся люди, проявляющиеся в ландшафте дома и постройки. Так что не количество «улова» определяет специфику всего предприятия (кроме спортивной версии бёрдинга), а то состояние, в котором оказывается субъект – состояние предвкушения встречи.
Филорнитология тоже не сводится ни к количеству найденных птиц в текстах, нанося «лишний удар по числу при чтении птиц»[15], ни даже к интерпретации их образа. Филорнитология включает весь опыт: и отвлечение мысли на другие аспекты текста, и блуждание не в той степи, и движение по вдруг усилившимся «следам» птиц (например, метонимические образы деревьев, веток, голосов или тем более крыльев), и сами встречи (предугаданные или случайные), и невстречи, а также непосредственно наблюдение, удерживание «зрительного» контакта с птицей (долгое или короткое, аналитическое или интуитивное) с последующим определением ее вида и особенностей с учетом текстового окружения. В предвкушении исследовательской встречи находятся, конечно, и академические филологи, и их чтение становится поисковым, прицельным, но филорнитская практика придает предвкушению оттенок необязательности.
Параллельно усиливается рефлексия по поводу самих птичьих мест: чьи авторские поэтики плотно заселены птицами, а чьи – нет (эти могут быть даже интереснее, ведь встречи – неожиданнее), в какого рода текстах шансы увидеть птиц увеличиваются, и можно ли создать такую описательную типологию. Не менее интригуют частности внутритекстовой среды: с какими словами в стиховом ряду обитает птица и почему, что происходит в соседних строках, в контексте какой строфы появляется птица, с какими дальними фрагментами текста она связана, и так вплоть до интертекстовых взаимодействий. Эти вопросы проясняют то, что можно, пожалуй, назвать синтагматическим ареалом – еще один аспект в дополнение к семантическому ореолу птицы и памяти образа.
Вот только один пример такого чтения. Это был текст Павла Жагуна «открытые структуры», опубликованный в первом номере нового поэтического проекта Licenza poetica в январе 2022 года[16]. Попробую реконструировать самую общую траекторию:
1 (первое восьмистишие): потенциально птичья среда («свежая линия снега / солнечный мост остывает / чёрное зеркало ловит собор / воскресение облака знаков // на небе есть имена / в молоке утопает голос / тусклая графика зимних веток / хлеб по утрам всё слаще»);
2: перемещение во внутреннее пространство дома/комнаты с сюрреальным сохранением контакта между измерениями («мокрый снег укрывает книги»);
3–4: феноменологическое и мемориальное перечисление понятий, физических предметов и объектов природы с их усиливающейся гибридизацией, среди них вполне могли оказаться и птицы, но не оказались (однако в специфическую, предложенную автором оптику увидены «золотое жужжание пчёл» и «пожароопасная белка»);
5: подвижная каталогизация окончательно устанавливается, и теперь непоявление птицы скорее удивит, предвкушение зашкаливает. И птица появляется, и что важно, как уже виденная («корабли в акватории ждут / полночь серебряных ложек / та же луна / тот же ворон на ветке») – интенсивное желание идентифицирует ворона с одной стороны, а мифологический слой текста, в котором и луна, и ворон, и океан все «те же», – с другой;
6: снова выход во внешнее пространство, теперь мифологически-внешнее («дым и цветущая ветка / старик окунает лицо в океан / тусклый огонь на камне / размытые лица богов»), значит, именно после строки с вороном переключается регистр речи и проявляется восприятие сверхтонкого («облетает дикий шиповник», «стремительный след стрекозы над сталью клинка»). Птица для этого текста не проходной образ, хоть и не лейтмотивный;
7: субъект переходит к активным, но инфинитивно-виртуальным действиям («делать предметы из мёртвых деревьев / разгребать снега» и т.д.);
8–9: взаимосвязь миров и систем описания крепнет, метаморфозы идут своим чередом, синтагматический ареал по-прежнему предрасполагает (лес, берег залива, много ветвей и растений), но новых птиц нет, что удивляет и усиливает апперцепцию. Возникает догадка: в тексте неоднократно указывается время – полдень, это не самое плодотворное время для бёрдвотчера, а что с филорнитом?
10: мифологический фон сгущается («ангел и агнец / здесь твои ветви / держащий семь звёзд / голосами вечерних волков»), это походит на кульминацию, остается последняя часть, текста все меньше и меньше – появится ли птица еще раз, или значение ворона я переоценил?
11:
ослепительный полдень
лазурью измазаны лица прохожих
каплет ли золото
ищет выход пивная пена
окись и ржавчина осени
алкоголик семён рассыпает искры
машут крыльями смыслы
семиотических семян
Хоть это и не птица, но радость от встречи с крылатым нечто даже больше, потому что ожидание было обмануто в меру, а результат остранен (в бёрдвотчинге так тоже часто бывает). Абстрактные вроде бы «крылатые смыслы» вмещают в себя и мир растений («семиотические семена»), и мир ангела, и мир птицы (ангел и ворон были в единственном числе). Задним числом понимаешь, что (био)семиотический сюжет стихотворения все это и предполагает, но филорнитологическая оптика изменила и даже драматизировала мое чтение, а может, и сам текст: обилие птиц в ряду других природных образов повредило бы финалу с неожиданным появлением этих машущих смыслов, так что томление по любому крылатому присутствию композиционно оправданно. Если же думать о единственной увиденной птице, то, с одной стороны, ворон, как и луна, часть универсального готического пейзажа, с другой стороны, он лишен символизма – это вполне конкретный ворон, ворон на ветке, тот же ворон. Эта определенность может быть проинтерпретирована через считывание знаков и знаковых систем (вероятно, базовая идейная опора этого текста), но и через саму птицу, знакомую лирическому субъекту.
Вообще филорнитское искусственное зауживание проблематики читаемого не директивно, но именно точечная фокусировка на птицах и создает эффект хобби, привносит противоречивый дух фанатского увлечения и мелкотемья. Бёрдвотчер, особенно в начале своего пути, также обращает внимание только на птиц, но затем фрагмент за фрагментом проясняет и мир вокруг («смотрителем в пространство» становится и филорнит Соколова, он желает пространство «хоть немного приветить, ободрить», посылает ему воздушные поцелуи и воображаемые улыбки).
Филорнитологическое чтение с условным зачеркиванием бо́льшей части текста и оставлением малой можно попытаться соотнести с блэкаут-письмом и в целом с поэзией стирания (erasure poetry). Особенно близки те стратегии, в которых текст-источник все же остается либо полностью читаемым (и нужные слова выделяются без ущерба для него), либо авторски деконструируется, гипотетически оставаясь доступным для чтения и даже становясь более актуальным. В качестве примера этих двух стратегий можно привести блэкаут-работы с шекспировскими сонетами как первоисточниками. Первая – книга поэтессы и художницы Джен Бервин «Сети» (2004), вторая – книга поэта Стивена Рэтклиффа «[where late the sweet] BIRDS SANG» (1989) (название дано по строке «где лишь вчера так сладко птицы пели» из сонета 73). Впрочем, в 2010-х визуализированный «мягкий» вариант поэзии стирания распространился как в авторском, так и анонимном массовом творчестве.
[Jen Bervin. Net #24]
[Andrea Blythe]
Филорнитологическое чтение прокладывает путь через текст, иногда затемняя, а иногда высветляя участки синтагматического ареала, контекстуально необходимые, как необходим специальный контакт с местностью для нахождения птицы. Подобно литературе формальных ограничений, раскрывающей благодаря им потенциал языка и самой литературы, филорнитологическое чтение построено на ограничениях, усиливающих внимание к текстовому окружению, к «пейзажу стихотворения», о котором писал тот же Рэтклифф и которое берет свое начало в поэтике страницы Стефана Малларме, и вызывает в памяти проект Чарльза Олсона с его материальностью страницы. А в наше время эти тенденции с учетом опыта текстов Елизаветы Мнацакановой подхватывает поэт Иван Соколов:
[галка встречена на пятом листе «Амбулаторных стихов» Соколова, вышедших в первом номере Licenza poetica][17]
Филорниту-эгоцентрику приятно узнать, что и «поэту часто хочется, / чтобы читатель подумал, / как та галка на проводе». Но вообще не так очевидно, прибавляет ли что-то сущностное к бремени поэта понимание, что за твоими птицами наблюдают, птиц, которых ты сейчас пишешь, будут искать?
Возвращаясь к блэкаутам: они могут быть не только аналогией филорнитской практики, но и специфическим местом обитания птиц:
[птицы встречены в подборке Александры Шевченко «Блэкауты» на портале «Грёза»][18]
Этих птиц авторка обнаружила (поймала) в другом тексте, значит, филорнит вынужденно совершает двойную фиксацию или даже тройную с учетом самой первой, когда птицы оказались в тексте. Текстовые птицы делят судьбу птиц на фотоснимках или в видеоматериалах. Но здесь они находятся на вполне физической границе листа, черный маркер не окружает их (в отличие от «храмов и огней») – текст не замкнут.
Сама филорнитская практика если не деконструирует текстоцентризм, то берет текст в кавычки, делая его прозрачным настолько, что можно смотреть то на слова, то на реальных птиц через оптику текста. По этой же причине филорнитология может браться за текст любого типа, формата, жанра и качества. Особый опыт представляет наблюдение за птицами в нехудожественных, научных, критических текстах. Птицы туда залетают почти случайно (если только мы не читаем статью типа «Орнитологический код в творчестве такого-то»), фотоснимок фиксировал не их.
Скажем, приведенное выше высказывание Ямпольского об антропологических практиках попалось мне в заметке Алексея Конакова «Делать что-то еще, чтобы догадаться о чем-то»[19]. Среди прочего, в ней разбираются стихи Влада Гагина, размещенные в социальных сетях. В приводимых стихотворных цитатах встречаются два вида птиц – канарейка и чайки. Конаков пишет про меланхолию гагинских текстов, про бесперспективность политического и поэтического активизма, про отчаяние и стихи Гагина как тематизацию этого отчаяния, но глаз филорнита смотрит и в просветы гетерогенного информационного леса, отмечая птичье происхождение самой фамилии поэта, продолжая зачем-то следить за канарейкой, которая не поэзия, а «поэзия не канарейка», и за чайками, живущими в стихах Гагина, попавшими в статью Конакова и генетически связанными с чайками Драгомощенко. У старшего поэта – уже хрестоматийные «крики полые чаек», у младшего – «смотри: мы превращаем смех комментатора в плоские крики чаек / смотри: мы превращаем ваковскую статью в мою новую любовь». Кстати, о ваковских статьях. Поскольку филорнитская практика вырастает из хобби, она в некотором смысле противостоит идее регулярного труда, работы, впрочем, ее результатом вполне может стать академическая статья или монография: для опыта в целом формат поиска не принципиален, как не имеет значения, пришли новые данные о жизни птиц в результате орнитологической работы или случайного наблюдения бёрдвотчера.
3
Бёрдинг и филорнитология оставляют глубокие следы, становясь частью личности и переходя в хроническую форму. И тогда человек оказывается наблюдателем птиц в подходящие и неподходящие моменты: во время прогулки/чтения и во время работы (отвлекаясь на вид из окна, отвлекаясь от текста); от избытка сил и несмотря на болезнь; ища повод задержаться и рискуя куда-то опоздать; захваченный тоской или побочными эффектами праздника, например, новогодними взрывами петард, вспугивающими стаи устроившихся на ночлег ворон и галок; обнаруживая выгодное место для наблюдения и не находя себе места во время катастроф и войн. Птицы же вьют гнезда в домах и на руинах домов; обрушиваются стаями и исчезают, замолкают; вдохновляют и смущают, занимаясь по существу всегда только своими собственными делами, о чем помнит наблюдающий.
Обнаружив птиц в мире, уже невозможно не соотноситься с ними через параллелизм или контрапункт, уже нельзя не замечать птиц или их отсутствие. По такому принципу работают не только бёрдинг или филорнитология, но по такому принципу работают и они.
Нельзя не замечать – нельзя запираться. Смотря на птиц, помогая другим быть увиденными, человек выходит из собственного оцепенения.
я пошла в магазин
долго стояла перед товаром
неизвестного природе назначения
то ли еда то ли посуда
чуть не уснула ничего не купила
я вернулась ни с чем домой
что-то включила отвлечённое посмотреть
то ли кино то ли спектакль
то ли документальный фильм
не поняла о чём они там
на каком языке
тогда я отправилась в лес
синее небо высокие сосны
дятел стучит по стволу туки-туки
я обошла вокруг дерева чтобы его разглядеть
из-за яркого солнца не получилось
но что-то внутри шевельнулось живое
завтра опять пойду.
[дятел встречен в стихотворении «После новостей» Тани Скарынкиной в Telegram-канале «Метажурнал» 8 марта 2022 года]
Это «быстрые стихи» (название другого текста Скарынкиной), как на скорую руку выпеченные лепёшки, созданные для того, чтобы дотянуть до следующего дня и до следующего «сырого непрожаренного / несъедобного пересоленного / лепёшкостихотворения»[20]. И они появляются после встречи с птицей, которую даже «разглядеть не получилось». И напротив, то «отвлеченное», которое можно «включить и посмотреть», не работает. Наблюдение за птицами не «отвлеченное» и не отвлекаемое, потому оно может и оживить, и озадачить.
оперение
сменило
птиц
[птицы встречены в тексте Марты Мохнацьки 23 февраля 2022 года. Перевод с украинского Станислава Бельского в его Telegram-канале]
Сначала мне показалось, что это вариант «полых людей», всхлип кончающегося мира. Но все же нет, это подмена, и она, пожалуй, тягостнее полости. За автономизацией части (перья как самостоятельный актор), привычным приемом литературы абсурда, скрывается невозможность метаболы, то есть взаимообращаемости. Но что страшнее – это директивное обратное сравнение, это контрметабола, от-меняющая один из элементов сравнения (здесь это птицы).
В последнее десятилетие – опираюсь исключительно на ощущения – птиц становилось все меньше в поэтических и философских текстах. Наиболее показателен скептицизм трактатов темного витализма и новых онтологий, предпочитающих птицам призраков, биотехнологических гибридов, слизь и хоррорное нечто. Но в поэзию последнего времени – дней и месяцев – они, кажется, возвращаются.
Изменение числа текстовых птиц, видимо, должно как-то характеризовать общее экологическое состояние местности. Возможно, это говорит о крайнем положении, в котором обнаружила себя поэзия. Или о единстве субъектов и объектов перед реальным, которое пройдется «по людским телам, по детским, звериным, птичьим телам» (Инга Гайле; перевод с латышского Дмитрия Кузьмина). Или о временном вытеснении человеческого в птичье для сохранения и будущего фениксоподобного возрождения. Или, наоборот, о сохранении человеческого самостояния в изолированности от мира и в том числе от мира птиц:
Я на дно. Кто со мной?
Поздно вещи паковать.
Будем жить под водой,
через дудочку дышать.
Будет тишь. Будет гладь.
Будут будни и труды.
Будем птиц удивлять
музыкой из-под воды.
[птицы встречены в стихотворении Веры Павловой 13 марта 2022 года]
И ведь это все по преимуществу обобщенные, родовые определения – да, их много, но конкретных видов птиц по-прежнему почти нет. Детализация избыточна, проходит только первичное опознание. Птица – это птица. По крайней мере, до следующего дня, а потом новая проверка на соответствие. И проверка времени на соответствие себе.
А потом случилось то,
чего вообще никто не ждал, –
говорит она,
укрываясь под деревом
от дождя.
И птицы на дереве
замечают,
что начался вечер.
[птицы встречены в стихотворении Сергея Жадана. Перевод с украинского Станислава Бельского]
Филорнитология – это практика бережного и неотступного наблюдения за современностью.
А на этом месте могло быть академическое заключение.
[1] Платонов А.П. Чевенгур // Платонов А.П. Собрание сочинений: В 8 т. / Сост. Н.В. Корниенко. М.: Время, 2009–2011. Т. 3: Чевенгур. Котлован. С. 167.
[2] Там же. С. 162.
[3] Там же. С. 167.
[4] Цит. по: Платонов А.П. Указ. соч. Т. 4: Счастливая Москва: Роман, повесть, рассказы. С. 617.
[5] Платонов А.П. Любовь к Родине, или Путешествие воробья // Там же. С. 472.
[6] Цит. по: Платонов А. «…я прожил жизнь»: Письма, 1920–1950 гг. М.: Редакция Елены Шубиной, 2019.
[7] Платонов А.П. Любовь к Родине, или Путешествие воробья. С. 476–477; 617.
[8] Соколов Саша. Филорнит // Соколов Саша. Триптих. М.: ОГИ, 2011. С. 177.
[9] Там же. С. 178.
[10] Там же. С. 244.
[11] Там же. С. 250–252.
[12] Ямпольский М. «Никакого искусства не существует, есть разные антропологические практики постижения мира» [Интервью] // ПостНаука. 2015. 19 июня. URL: https://postnauka.ru/talks/48454
[13] Шаламов В. Пейзажная лирика // Шаламов В. Всё или ничего: Эссе о поэзии и прозе. СПб.: Лимбус Пресс, Издательство К. Тублина, 2016. С. 353.
[14] Там же. С. 355.
[15] Суслова Е. Животное. Нижний Новгород: Красная ласточка, 2016. С. 40.
[16] Жагун П. открытые структуры // Poetica. 2022. № 1. URL: https://licenzapoetica.name/texts/poetry/otkrytye-struktury
[17] Соколов И. Амбулаторные стихи // Poetica. 2022. № 1. URL: https://licenzapoetica.name/texts/poetry/ambulatornye-stihi
[18] Шевченко А. Блэкауты // Грёза. 2022. 26 янв. URL: https://greza.space/4205-2/
[19] Конаков А., Арсеньев П. Антропология второй культуры, или делать что-то ещё, чтобы догадаться о чём-то ещё // Премия Аркадия Драгомощенко. 2022. 15 янв. URL: https://atd-premia.ru/2022/01/15/translit-komarovo/
[20] Скарынкина Т. Быстрые стихи // Живой журнал. 2022. URL: https://skarynkina.livejournal.com/354986.html