15 июня 2019 | Цирк "Олимп"+TV №31 (64), 2019 | Просмотров: 1149 |

Темные константы местности

Юрий Гудумак

Подробнее об авторе

На жнитво и на сбор фруктов

Не то чтобы более позднее
являлось исполнением более раннего,
но более раннее обещанием более позднего –
в крайнем случае, его риторическим конструктом –
лингвистическим древом, наподобие дерева Хомского,
видоизменяющегося мало-помалу так,
что становится совершенно неузнаваемым:
неестественно бледный бескровный мозг венерина башмачка?
Анютины глазки, лишенные головы? Цветы горошка?
Иногда это лишь мгновение,
а иногда целых двенадцать дней,
иной же раз совершенно неопределенный срок –
метрологический феномен под названием
«время, потребное для чтения текста».

Поэтика –
а не только кристаллизация,
растительная жизнь и животная организация –
еще один признак смены сезонов, обеспечивающий переход
от «я» к «другому», сводя, таким образом,
эту фундаментальную структуру
к эффекту моды.
«Я – другой» – метафора времени,
если не свойство мертвого. И это как предпочесть
смерти à la papa смерть à la papoua.

Разница стала равной
блеклой, смурой, бессущностной длительности,
разделяющей два времени года –
зиму и лето;
то есть – если не свойству мертвого,
то его способности быть одновременно в двух местах.
Чтобы стать «другим», «я» должно находиться с «другим»
в отношении подобия, или, как это там еще называется, –
продолжать образовывать с ним
одну-единственную плоть.

То немногое,
что я хотел здесь сказать.
Ничего фатально непредсказуемого,
кроме того что оно похоже на вылазку из бодрствования в сон:
из сырых, в кизяковом дыму, глинобитных сумерек –
на жнитво и на сбор фруктов.

 

Темные константы местности

Тело есть катет,
один из двух, прямоугольного треугольника,
по гипотенузе которого раннее весеннее солнце
и освещает нас –
как простирающуюся до горизонта
бесконечность циферблата солнечных часов
с ее бесчисленным количеством гномонов.

Первые лучи, как перья заточенные, –
древнее санскритское raj* (*луч)
дает корень нашему галлицизму «район», –
очерчивают отличный от давешнего рисунок
долов, глубей и западин – темных констант местности,
и однако по старой памяти интерпретируя
дифференциацию и порождение смыслов,
создавая векторы,
сгибающие абстрактную линию рельефа
его бесчисленными видами неподвижности.

Каждый из видов неподвижности –
уступающей себе место своей неподвижности,
что само по себе уже есть некоторое подобие сдвига, –
производен по отношению к тому, что ему предшествует,
и изначален по отношению к тому, что за ним следует,
и абстрактная линия рельефа, как нельзя более точно,
на какое-то время принимает форму
зверя или холма.

Отбросив тень,
мы приносим в жертву частичку своей идентичности,
для того чтобы стать лишь теми, кем мы можем уже не быть,
и простой указатель времени оборачивается его показателем,
возрастным признаком,
гномон – гномоном.

Хорек
приобретает злой нрав ласки,
волосы ежа становятся похожими на шипы,
у дятла вершины клюва перекрещиваются, как у клеста.

И речь даже не о звездообразных пучках
кожных складок – «гусиных лапках» – у края глаз
или выцветании радужной оболочки глаза
и прибавлении седин…

Со дна озеровидной канавы Камболи
южный болотный бриз нагоняется криком цапли,
но звучит как шорох бесшумных гекконов.

 

Стук костей зеленого дятла

Естественное описание тишины,
при котором – мы знаем – слышно,
как разворачивается чешуйка почки, ее интровертный танец,
но это всего лишь отзвук прокладывающего себе дорогу ветра,
похожий на ономатопею, передающую
стук костей.

Стук костей
зеленого дятла.

Не триумфальный
и предупредительно торжественный крик
большого пестрого дятла,
но тишина зеленого –
чистое развертывание протяженности,
чаще связанное с весенней порой –
временем рождения цикад
и обновления растительности.

Предзнаменование,
которое все же следует толковать не самым счастливым образом:

как простое включение полузаброшенной сельской местности
в лесной ареал его обитания.

Или, лучше сказать, –
как то, что вполне выражается в словах одного,
когда он говорит словами другого:

земля тщетно ждала жнеца,
виноградные гроздья оставались висеть до зимы,
поля превращались в кладбища, а дома людей –
в логовища зверей.

Не меньше чем
ветви безыглого кактуса напоминают листья,
но на самом деле являются модифицированными стеблями,
оперение зеленого дятла – видоизмененные листья.
Сбросивший по весне,
подобно растению осенью, обносившееся перо,
чтобы вновь опериться подобно растению,
станет теперь различим только вместе с началом
опадания листвы с листопадных деревьев.

Разве что
лохолистная дикая груша
принесет плоды, не имея листьев?

 

Между мышью и перепелом

Никакая метафора не возможна,
кроме как благодаря
элиминации каких-то порций непрерывного.
Кроме как благодаря возникающему пространству эллипсиса,
разрешающемуся в свое ничто.
Любые размещенные в экстенсиональном поле его
эмпирической очевидности
объекты
неизбежно трансформируются:
мышь превращается в перепела,
стрекоза – в лилейник, демонстрируя нам,
что это всего лишь временная потеря смысла,
а не следствие прихода весны.

Терминологические вариации:
a) чувственно не воспринимаемая разъятость;
b) черверодящая пустота; c) знак, а не индекс,
элемент системы, а не плесень причинности.
И я все же не думаю,
чтобы многие из стяжавших себе
венец бессмертия, многие из философов,
мыслили нечто иное, чем только что сказанное.

Зона неразличимости между мышью и перепелом
как модус протяжения не может существовать
без какой-либо протяженной вещи.
Утрачивая как зоо-,
так и антропоморфные черты,
она становится понятием,
конфигурацию которого восстанавливает
примелькавшийся / хорошо знакомый орографически выраженный
неправильный периметр дня.

Зыбкие,
едва бронзовеющие границы, лишь только тронутые
рассеянным послеполуденным светом азорского антициклона:
кажущиеся наделенными подобной иризацией,
они действуют на манер магического силка.
Не то чтобы мышь оказывается перепелом,
но почти-что-перепелом –
отличается от него сколь угодно мало.

 

Темные константы местности: plus ultra

Ценность белого по-прежнему связана
с черным, нехроматическим цветом, как с перерезанным
чувствительным нервом, не передающим никаких ощущений
при раздражении его периферийного отрезка.
То есть – остается постоянной.

Произведя своего рода
транспонирование, мы могли бы сказать:
окисляющаяся медь рассветного неба,
окунутая в уксус сырой погоды, покрывается ярью,
схожей с глауконитовой зеленью чистотела.
Стекловидное тело глаза.
Но на то он, в действительности, и сверхцвет,
что является нам лишь в различных степенях его помрачения.
Крайнее выражение этого – голова селезня, а если о ней забыть –
радужные перламутровые бездны бабочки-многоцветницы.

Зыбче, чем дымка над жаром,
восходящее солнце не сулит преходящей жизни
ничего, кроме солнца –
солнца летних, каникулярных,
не способствующих смягчению нравов Песьих дней:
роза перерождается в собачью колючку,
флегма – в желчь.

Лишь только мираж и пустынный климат
обеспечивают переход в необозримые горизонты,
время требует того и лето их приближает –
простирание простора, несущее местность,
готовую для того или иного обитания,
вопрос дистанции как проблему цвета.

И, конечно,
насколько же более это так, – сверхцвета:

как оптического смешения всех спектральных цветов,
от которого получается впечатление белого, –
другую степень его помрачения, чистый синий,
ассоциирующийся у нас
с расстоянием.

Он всегда не-здесь.
И он кажется далью
даже при попытке спроецировать себя в нее:

функции и имена земной топографии
утрачивают твердость и окраску,
очертания растворяются, окутываются пеленой,
псевдо-Аристотелево «в человеке больше земли, чем дыма»
инвертируется в противоположное.

 

Роза-экзот

Наклон земной оси к плоскости эклиптики
и постоянство ее направления в пространстве,
обусловленное обращением Земли вокруг Солнца,
приближает жаркое время года
еще на метр,
составляющий одну десятимиллионную часть
расстояния между полюсом
и экватором.

Зона сумерек
сокращается на такое же расстояние,
порождая в представлении аналогию
с медленным продвижением вдоль широт –
по направлению к тропику Рака, –
чтобы перейти на экваторе в ночь,
внезапную, как потеря сознания.

Все еще остающаяся возможность
ориентироваться по оттенкам небесного свода –
источник более или менее явно выраженного гелиотропизма:
листьев люпина; ящерицы, греющейся на валуне;
раны-насечки, вытатуированной на правом предплечье
(подсушиваясь, она покрывается коркой загара и пыли);
почерка, опрокидывающегося в цветы,
не идентифицируемые,
как безымянные звезды.

Но розе достаточно уже полнолуния.

Раскрывающаяся навстречу весенним зефирам,
но в полнолуние – как моллюск,
роза способна вызвать
основательное сомнение в ее цветочной природе
и выглядит – как набухшая драгоценным пурпуром
железа багрянки.

Ее пурпурное послание,
сохраняющее цвет пятьсот и более лет,
остающееся ложным сравнением с точки зрения науки,
но не поэзии,
доходит до нас слишком долго:
«…моллюск есть как бы вдвойне взятая рыба,
или рыба, сложенная вдвое…
Разверните моллюска –
и вы получите рыбу».

Потом полоса перламутровых сумерек
сокращается еще на одну десятимиллионную часть
расстояния между полюсом
и экватором,
делая границу света и темноты
еще на одно мгновенье отчетливее.

 

"Яблона: между полюсом и экватором. Фото Юрия Гудумака"