06 октября 2017 | Цирк "Олимп"+TV № 26 (59), 2017 | Просмотров: 2252 |

Стугария в проекте контурных карт

Юрий Гудумак

Подробнее об авторе

 

В сжатом виде теория, являющаяся для географа картой,
выглядит следующим образом: сама Стугария – прошлое,
каковым оказывается эта камышовая лужица, –
вязнет в озерной тине, тогда как ее периферия,
из которой она большей частью и состоит,
лишена четких очертаний; ее периферия
простирается далеко вовне хотя и в ограниченном,
но недостаточно уточненном пространстве,
за которым начинается пустынность осени.
Время, очерчивая границы Стугарии, – от границ потом
не остается ничего, кроме умозрительного воспоминания, –
падает жертвой ее предела
как предела между летом и осенью,
осенью и зимой, зимой и весной…,
отчего этот предел и кажется нам контрастом.
С тем большим основанием
этот предел кажется нам контрастом
в том или ином исключительном случае.
В особенности – тогда, когда он оказывается
последним.

Достижения подобной истории
уже никоим образом не связаны с наукой.
Но если уж говорить об общей теории в географии,
то начать и кончить следовало бы рассмотрением
взаимодействия между временным процессом
и пространственной формой, к чему, собственно говоря,
и сводится общая теория в географии.
И что в высшей степени логично, поскольку
естественным результатом такого взаимодействия
является ландшафт.

Само собой разумеется, о ландшафте, или о местности,
можно сказать то, что Карнап, задававшийся, очевидно,
сходными целями, говорит в отношении вещи:
«Вещь занимает определенную область пространства
в определенный интервал времени,
а в течение всей истории своего существования –
временной ряд пространственных областей».
Как для неподвижного глаза,
превращающегося в захолустье
в символ экзистенциальной проблематики,
местность предстает как ряд местностей,
могущих быть отдаленными только во времени.
Или, по Карнапу, – как «временной ряд ее срезов».
Скажем – весна, лето, осень, зима.
Каждое из времен года воплощает собой пространство,
которое, появляясь, исчезая, времена года обозначают
как изменчивое пространство своего появления
и исчезновения. Вместе с тем времена года
никогда по-настоящему не повторяют друг друга,
и их всегда правильнее представить
как ряд последовательных поправок и уточнений:
как, например, пейзаж с нами, потом – без нас.

Уточнить пространственно-временные координаты
«пейзажа с нами, потом – без нас»
значило бы «испортить поэзию вещи».
Эта множащаяся и расширяющаяся
посредством бесконечных вариаций монотонность,
в которой динамика границ переходит в их инерционность
и наоборот, именно ввиду такого состояния
и образует ландшафт. В половине случаев
времена года словно бы набегают здесь друг на друга
и заслоняют друг друга, в другой половине случаев
нам кажется, что его образ мигрирует,
невзирая на его заведомую статичность, –
поэзия истолковала бы это как то, что сама Стугария
«сбежала в осень».

Существуй соответствующая картография,
она предполагала бы совмещение не только
разновременных, но и, с известными оговорками,
пространственно очень далеких друг от друга образов,
поскольку, как проясняет положение вещей
(нашедший, должно быть,
наиболее удачную формулировку) И. Бродский:
«Времена года суть метафоры для наличных континентов».
Летом солнце, путая параллели, припекает, как в Африке,
трансатлантический ветер осенью приносит запах
вересковых пустошей Корнуолла, а в зиме
и вправду есть что-то антарктическое.
Год спустя зима уже напоминает нам
об «арктических цветах» Рембо.

Что там имел в виду Рембо –
цвета или цветы – неважно: неподвижный глаз
пребывает в движущейся стихии.
Путешествующий поспешая –
со скоростью смены времен года, – неподвижный глаз
видит то, о чем он не только что думать,
но и мечтать не смел. Все, что он видит,
воспринимается им как экзотика, которая, хоть и условна,
переносит его в несусветно-химерическую даль.

Это довольно парадоксальный факт:
ведь на самом деле Стугария никогда,
даже зимой, не воспринимается как чужбина.
В маленьком мире, что, впрочем, не исключает того,
что в большом мире все обстоит точно так же,
маршруты не отличаются от становлений и первые
не более реальны, чем воображаемы вторые.
В их причудливом переплетении
есть нечто действительное,
принадлежащее искусству движения неподвижного,
в котором ландшафт обретает родные,
судьбоносные черты.

Есть ли уверенность в том,
что магия дали оказывается разрушенной,
или нет, расширительное понимание времени года
становится ограничено («табуировано») этим местом.
Топос, как в заколдованном круге, делает времена года
настолько близкими, что они рифмуются.
И в голове возникает (как-то: не без влияния Камю)
фраза типа: «Когда природа банальна, как здесь,
лучше заметна смена времен года».

Вечность тавтологии или повтора
открывает перед нами – даже на пороге зимы –
всего лишь «новые окрестности Лета Господня»:
придвигая границы мира на сей раз до линии,
очерченной холодным дуновением леса.
И Стугария сокращается в размерах
до обыденных представлений о собственной парадигме
малости, до своего территориального протообраза.
Ее абстрактная географическая условность,
градусы долготы и широты, как застывшие числа,
имеет для нас значение сбывшейся судьбы,
где гео- и биография сливаются
до неразличимости.

Протяженность тут совпадает с длительностью,
и пространство, как сворачивающееся
и разворачивающееся в угол,
под которым падает солнечный луч,
меряется в пересчете на дни. Что ни говори,
а в расклад идут те же денежные издержки, время в пути,
возможность контактов и личные соображения.
Сколько нужно пройти, чтобы добраться до Стугарии,
уже будучи там? Ответ прост, как откладываемое
на уровне подсознания понятие региональной идентичности.
Для постороннего взгляда вовсе-то и не может быть
той единственности и неповторимости
открываемого в последовательном чередовании планов
и настигаемого из года в год ландшафта
как пространства пережитого.

Нелишне отметить и следующее.
Пространство – каковое отнюдь не схематично,
но подпадает под эти категории – становится схемой,
если не пережито.
Таковой для постороннего взгляда, взгляда туриста,
является карта. С другой стороны, как твердит наука,
то, что не может быть картировано,
не может быть и описано. Мысль не нова.
И однако же, как отобразить на карте
«вечность весны» или «Карту страны Нежности»?
Или то, что «в любви я нахожусь на гиблом месте»?
В каждом новом случае составлять карту?
И, накладывая ее на предыдущие,
тем самым усложнять до бесконечности?
Но чем выше сложность,
тем выше степень неопределенности.
Этого сделать не в силах даже вторгшийся в географию
«дух лорда Кельвина».

Отсутствие знака само является значимым,
говоря о том, что дело идет к зиме.
И дело не только в том, что отсутствие знака
можно изобразить лишь путем указания на его
отсутствие, а это не что иное,
как пустеющая белизна контурной карты,
но и в аспекте гомоморфных отношений
между картой и местностью –
в пустеющей белизне оснеженной Стугарии.
Допуская различные трансформации
в масштабе, форме и символике,
такая карта как нельзя лучше характеризует
главное онтологическое свойство реальности –
ее неполноту.
Работы тут всегда непочатый край. И надо ли говорить,
не отягощая более специальной терминологией,
что так на географических картах обозначали
полярные области и неисследованные страны,
существование которых сомнительно.

Превращая людей
в слуг необходимости – дровоколов и водоносов,
зима сподобляется в Стугарии откровения,
лежащего за пределами обычной практики большинства:
«Хочется не шевелиться / хочется не говорить ни с кем /
а никого и нет». Речь у поэта идет
буквально о переживаниях, а не о теориях.
Но матричность контурной карты, в которой сама Стугария
не походит на себя, как плоскость для раскрашивания –
на тщательно выписанные акварели,
еще не дает оснований предполагать,
будто она не являет нам ее конечную,
дефинитивную стадию, ее имаго –
снежную бледность крыльев.

2005