<Театр рисования. Бойс> (из письма Дж.Янечеку)
К 80-летию поэтаФото Мартина Валлаха, Кельн, 1989
Всеволод Некрасов
<Театр рисования. Бойс>
(из письма Дж.Янечеку)
Писано, видимо, весной 1990 г.; первая поездка Некрасова в Западную Европу (1989), о которой здесь говорится, вкратце обсуждается также в «Азарте нихтзайн-арта, или хронике немецко-моих отношений по порядку» (Некрасов Всеволод. Дойче бух. М., 1998).
Имя Бойса, как известно, упоминалось Некрасовым нередко и с уважением, в том числе и в стихах; однако одно из самых развернутых и принципиальных высказываний о Бойсе осталось, как мы понимаем, в пределах частного письма, выдержки из которого даны ниже.
Это письмо представляется важным еще и потому, что здесь речь идет о центральной для самого Некрасова идее антиномии искусства как процесса (процесса неостановимого — отсюда, например, бесконечные редакции произведения) и искусства как достигнутого результата, предполагающего возможность качественной оценки.
Публикуется по машинописи из архива автора.
Галина Зыкова, Елена Пенская
Дорогой Джерри!
Я виноват сильно, но нечаянно. Ваше последнее письмо наша почта везла около двух месяцев. Поэтому я решил дождаться лучше оказии <…>
Перехожу к эссенскому фестивалю.
По-моему, вышел фестиваль отличный, спасибо Георгу с Сабиной. <…> Но кто отличился — это берлинцы. Это был штурм, дранг — что хотите. По всем каналам восприятия сразу, нечто для всех, какие есть, чувств — кроме разве что осязания. Вкус по крайней мере работал: когда саксофонист, сидевший против кларнетиста и всё как бы выжидавший чего-то, поднес, наконец, инструмент к губам — инструмент оказался бутылкой пива, и слюнки потекли не у одного меня, думаю. Саксофонист же оказался как раз Папенфус-Гореком. А может быть, наоборот — Сашей Андерсоном. Дело в том, что я сидел в заднем ряду и видел плохо. Как бы ни было, кларнетист оказался аккомпаниатором, а напарник — второй берлинский поэт — сидел, как выяснилось, себе в уголке — как бы клерк за конторкой, и, помнится, даже без бороды — в отличие от солиста-саксофониста. Работал, в общем, кларнет, работали, читали вслух, два поэта — причем плотно, чуть не одновременно. Однако без суматохи. Но это ладно, а главное (для меня главное, во всяком случае), работал одновременно художник. Непрерывно. И, по-моему, толково.
Не берусь судить, в чем секрет — в художнике ли, способе или в том и в том, но было интересно. Бойсовской коричневой краской рисовалось что-то и проецировалось на экран — похоже, рисовалось на стекле, судя по тому, как краска вела себя на поверхности — вытягивалась, собиралась в капельки, потом, видимо, засыхала. И, главное, всё время что-то происходило, всё время интересно было следить. Ну, почти всё время. Вам, наверно, случалось видеть что-то похожее — а мне нет, исключая какие-то эстрадно-мюзикхолльные номера: обычно это когда рисуют углем, быстро-быстро — а потом — раз — перевертывают, и зрители узнают сюжет. Тут было немножко иначе. И спешки не было, и фокус как бы не ожидался, и не уверен, что предполагалось особенное узнавание. Не уверен, поскольку Георг с Сабиной что-то говорили насчет персонажей немецкой мифологии, которых, дескать, если не узнаешь, то не оценишь иронию. Всё может быть. Германской мифологии я, к сожалению, практически не знаю. Как, правда, и славянской, если есть и такая. Но сомневаюсь, чтоб всё дело было в иронии — по крайней мере, сюжетной. Ну, возникла, действительно, в какой-то момент вроде бы голова в углу — вроде бы Нибелунгович: с рогами и малоприятным выражением лица, но художник притормозил и дал задний ход: размыл выражение, вместе с ним и голову, и получился просто просвет, от которого, надо сказать, густые коричневые хвосты, это обрамлявшие, ожили, ободрились и всё лучше скомпоновалось. Вообще сразу выиграло.
Словом, рисование было в основном беспредметное, только с какими-то фигуративно-знаковыми включениями (вот ужасная тевтонская закорючка: ß, первый раз такую увидел) — и оказалось, такое рисование-компонование на глазах, как процесс, который длится, как бы несет то самое качество, которое дает результат, если результат достигнут — т.е. если у художника получилось. Проще говоря, что рисуется — так же интересно смотреть, как то, что нарисовалось. Поскольку всё время остается открыт шанс, что получится, нарисуется… Вроде был момент, когда начал художник несколько вязнуть, загромождать пути. Но как-то выбрался. А вот насколько понравится общий результат, конечная картинка, если глянуть свежим глазом — не знаю.
Поймите верно. Не говорю, что это было захватывающее, завораживающее зрелище. Но это было явно интересно: опять же, всё время шла и шла какая-то информация, что-то происходило, что-то ожидалось, и они хорошо, нормально работали, перекликались, не отпуская внимания: художник, кларнет и два поэта. Подозреваю, что, понимай я ихний немецкий, знай эту самую мифологию, чтоб прочитывались сюжеты — и просто работай художник иначе, фигуративней — даже и жаль было бы.
Понятней, возможно, занимательней бы получилось, но и рутиннее. А так из трех столь разных искусств как бы выделилась какая-то самая общая, тонкая и основополагающая субстанция — понимаете? — и представала эта тонкость, тем не менее, в несомненном виде, в действии, в рабочем состоянии.
При том, что никакой утонченностью, специальной высокохудожественностью, в общем, вроде не пахло. Не знаю, я так не учуял, а у меня ведь на это аллергия. Хозяева слегка ворчали, что язык, дескать, такого рисования уже у них, считается, свое отработал: это всё те же «новые дикие», не новые новые. Кто их знает. Я тут гость, зритель, мое дело маленькое: смотрю — интересно… На новость-дикость тоже вроде не клюю: у нас тут свои такие, и тоже уже не новые, вроде Жени Ройтера, и не его одного. Опять же, говорят, и кларнетист случайный (а вообще это слаженная команда, в том-то и дело: все берлинцы из одного района, где, как Георг-Сабина рассказывают, художники и поэты живут как-то похоже на Москву — а в Западный Берлин часть отъехала уже потом).
Опять же, всё может быть. На московских вроде бы ничем не похоже — что, конечно, плюс для меня: Москву я и в Москве вижу. А кларнетист как ни дунет — и, по-моему, всё время кстати. Чего еще надо? А художник — так я же говорю: Бойс. Бойс его папа, явно. Говорят, новым диким Бойс тем более папа — им виднее. Но тут дело не только в том, что цвет коричневый, охряной, как из Мустьерских пещер, и даже не только в том, как он его размазывает.
Я ехал, у меня было две основных мысли: 1. пластиковый велосипед, 2. Бойс. Пластиковый складной велосипед как последнее немецкое достижение потряс меня совершенно на выставке 86 у нас на Пресне. Было там много чего, был цирк Ронкалли <…> и был велосипед как техника ближайшего будущего. И я ехал в полной уверенности, что Германия за три года вся села на такие велосипеды. Германия — велосипедный рай (в частности и велосипедный), стоят велосипеды кучами, сотнями, но и в одной куче, ни в магазине, ни под одним немцем нигде не видел я ни одного пластикового складного. Представляете? Обычный, с большими колесами пластиковый — видел один раз. Кажется, в Эссене.
С Бойсом повезло больше. Действительно удалось увидеть толком — в Кельне. Хоть и не сразу. Там стоит скульптура и висят картины на одной стене с обеих ее сторон — т.е. в двух смежных залах. И вот я смотрю, и с большим почтением, пока не дохожу до последней работы во втором зале — небольшом, хорошо освещенном. Вертикальная картинка — ну, стеклянная коробка, плоский застекленный ящик висит. Его дно — обычная бойсовская картинка, той самой охрой лихо нарисованная фигура с верхними и нижними конечностями, и еще у самой картонки оторван угол. От этого фигура вписана особенно выразительно. А к верхней стенке коробки-витрины приделана — просто проволокой прикручена — кисть, вся в той самой засохшей охре, которой и нарисовано. Кисть чуть длинней, чем высота ящика, — понимаете? — торец ручки уперт в стекло, стекло его прижимает, и кисть эту щетину с застывшей охрой распластывает, приминает на картоне — и с этого пятна, здоровой кляксы красочной, и начинается, идет линия, фигура, изображение… Тут до меня что-то дошло, как глядеть Бойса, его рисование (а раньше доходил, по описаниям, только «жировой угол» — знаете?), и как связывается это рисование с этим углом. Вернулся в первый зал — да, действительно. Теперь виднее… Бойс ведь заявляет, что у него сущности, а не образы там, не изображение. Ни больше, ни меньше. Заявление крутоватое и едва ли каждый раз оправдывается — но, как видим, вот, однако, бывает… Короче, эта-то самая сущностность как-то видится мне и в том театре рисования, какой устроил этот берлинец. Язык весьма бойсовский. Да просто цвет бойсовский. Подчеркнуто даже. Ну и что? Зато по-своему очень здорово он сумел выявить эту сущностную фактурность материала краски как жидкости на стекле, дал узнать, ощутить зрителю, как этот материал живет в процессе. Ведет себя живьем, на глазах. И само собой, естественно бойсовская витрина как бы ожила и задвигалась — что, конечно, в ней и заложено. Но все-таки еще не было сделано — во всяком случае, так, как сделал берлинец. По-моему, убедительно.
Очень естественно как бы восстанавливается материал из изображения, а процесс создания — из этой самой сущности, фактурной природы материала. И всё получается в единстве — и временнóе, и пластическое. Что, очевидно, и требуется для такого случая, когда собираются четверо на одной эстраде и демонстрируют три разноприродные искусства одновременно. В общем, молодцы немцы. <…>