13 мая 2022 | Цирк "Олимп"+TV № 37 (70), 2022 | Просмотров: 494 |

Квантовый мост, или Зачем писать стихи во время войны

Евгения Вежлян

подробнее об авторе

О книге 

Константин Шавловский. То, о чем следовало рассказать с самого начала.

М.: НЛО, 2021.


В сложившейся обстановке, начиная любую речь, хочется сделать две вещи. Первая – описать “сложившуюся обстановку”, и вторая, вытекающая из первой, - закончить начатую речь. Призвать ее к капитуляции перед фактом - и капитулировать. Поэтому не повезло книгам, написанным до войны: не каждая выдержит испытание на обдумывание и получит свою рецензию. Книга Шавловского относится к тем, которые и после 24 февраля 2022 года не отойдут в область плюсквамперфекта как “довоенная литература”, с которой уже непонятно, что делать. Не то чтобы мы говорили о какой-то “пользе” поэтического текста или его “репрезентативности” в смысле выражения чего-то “важного” сейчас. Это “важное”, пожалуй, относится к области, лежащей за границей чувствительности: мы не можем выразить его и оно нас разрушает. Речь стремительно лишается былых (об)оснований, смыслов… Вопрос о смысле поэзии практически растворяется в более общих вопросах о смысле любого действия, практики, вещи, поскольку сейчас мы живем внутри нарастающей аномии: связи, заменяемые мертвыми “скрепами”, распадаются, и смыслы не транслируются. “Что все это может означать?” Правильный ответ - “не может”. Мир превращается в странный ансамбль случайных друг к другу вещей. Что с ним делать? Как внутри него думать и действовать?

Книга Шавловского, изданная в прошлом году, “до всего”, дает примерный ответ на этот вопрос. Как и показывает, что на самом деле тогда все уже произошло. То есть была вот эта утопическая (на самом деле она именно утопическая, делокализующая, превращающая место в не-место) бессвязность. И стихотворение “Не-место” читается как текст из сегодняшнего дня. В нем есть эта пугающая неконсистентность частей мира, который расслаивается на несколько параллельных реальностей, сообщающихся непонятным способом (“квантовый мост, мы действительно по нему ездим?”). Стихотворение начинается с описания обыкновенного квартирного беспорядка, с перечня вещей, нелепо сваленных в одном месте, не имеющих друг к другу отношения. Таким образом, вводится принцип ассамбляжа, который становится конструктивным принципом создания всего текста. Части стихотворения, отделенные друг от друга знаком “слэш”, что подчеркивает их “отдельность”, представляют собой перечень некоторого происходящего, будто бы в разных сегментах пространства или в разных пространствах, вне связи, без хронологии. Что-то очень личное, что-то явно политическое, где-то идущая война, апостол Петр в шапочке из фольги, поднимающиеся из гробов солдаты, обыск в книжном…

… Шавловский, конечно, не изобрел этот способ письма. Он характерен для целого ряда современных поэтических текстов. Можно, наверное, определить его как постлирическое высказывание, где субъект может репрезентировать себя только через набор ситуаций, ища в них некоторый центр, своего рода “точку сборки”, из которой можно было бы “описать” или назвать происходящее, из “того, с кем происходит происходящее”  стать тем, кто это происходящее проживает.  Их нанизывание, сама речь, передает напряжение этого поиска и тревогу, своего рода головокружение. В стихотворении “Гале Рымбу, которая попросила меня рассказать о себе” прямо сказано: “Я пишу эти слова потому что мне страшно”. Речь - это “квантовый мост” между частями ассамбляжа миров/ситуаций. Само проговариваемое при попытке объяснения изнутри ситуации десемантизируется, превращается в бессмыслицу, пародию, анекдот про Чебурашку и Крокодила Гену (“товарищ милиписькин бабер не виноват” в стихотворении “Не-место”), различные речевые нарушения, как в цикле “Экономика речи”. Но проговаривание становится способом сборки смысла, возникающего метонимически, из соположения частей ассамбляжа. Метонимия - это метафора детотализованного мира.

Это ускользание субъекта речи объясняется не только общей онтологической рамкой, удерживаемой в устройстве стиха, но и политической установкой на преодоление заданной биографией идентичности говорящего:


русские мужчины

думают о прошлом

говорят о прошлом

смотрят в прошлое

пишут и снимают о прошлом


прошлое безопасно

как мертвое тело

утопленная улика

закончившаяся война


когда белые мужчины монтируют

хронику блокадного ленинграда

похороны сталина

или выборы путина

насилуют

и осуждают насилие

в книгах статьях и фильмах

у них все время получается

хуй и война

все время                одно и то же



Этот отрывок - отсылка к недавно прошедшим (в том кругу, к которому принадлежит автор и который оказывается вовлечен в текст как часть ассамбляжного полотна) - дискуссиям и событиям, связанным с насилием, интерпретирующим личное как политическое. В книге Шавловского речь, возможная для репрезентанта “я-автора”, противостоит мужскому дискурсу как языку насилия, который остается таким даже тогда, когда с насилием борется. То есть “нормальный” дискурс, с его “рассказами о прошлом”, с его “великими нарративами” и даже  “отказом от великих нарративов” - это всегда и только мужской дискурс насилия, неспособный преодолеть насилие. Но тогда этому “автору” (надо ли объяснять, насколько условна эта категория и что она имплицитно рефлексируется в поэтике Шавловского как и прочие части “модерного” проекта) нужно сконструировать иную точку зрения и точку речи.  “Я” говорящего становится проблемой для говорящего. Его нужно реконцептуализировать, обосновав как иное, инаковое, такое, которое сможет выйти из круга самовоспроизводящегося насилия. Этот процесс - рождения новой идентичности, дающей право на речь, показан в тексте “Машенька. Медуза”. Об этом тексте сложно писать, потому что в нем анализ происходящего в этом тексте (анализ того, как преодолеть насилие речью) - это фактически и есть само это преодоление.


с детства мы знаем,

как поступают с насильниами на зоне

поэтому каждый

насильник будет молчать

каждый - насильник

все мальчики постсоветского мира

мы все молчим


Такова констатация. Насильник молчит о собственном насилии: “ речь насильника / не оправдывающего/ и не жалеющего себя / невозможна/ даже в поэзии/ об этом молчат”. Признание в совершенном насилии порождает насилие и заводит в тупик, потому что само может быть сделано только с позиции силы. Это своего рода “анти-травма”, устроенная также как травма, также являющаяся слепым пятном, непроизносимым культуры. Ответом на вопрос становится трансформация Я-субъекта, превращающегося в “растворимое неповторимое квир-чудовище”, то есть буквально самоистребляющегося, растворяющегося в ассамбляже ситуации: “я машенька/я медуза/ в театре слабых следов/шкаф и диван/ рисунок коричневый    / и пятно на рисунке/рот обвиняющий/ и слюна во рту/вагинальная смазка/ <...> каждый/каменный день/развернутого лица”. Образ Медузы, каменеющей, глядя в зеркало, вшитый в этот текст, показывает реципрокность категории жертвы в мире, который, будучи показан “с позиции силы”, буквально, в силу перформативности такого способа речи, превращается в театр насилия. Поэтому для рассказа о мире нужен особый субъект, дисперсный, самоустраняющийся, слабый субъект речи. И тогда получившиеся констелляции обнаружат насилие, не умножая и не воспроизводя его.

Книга Шавловского, если читать ее из сегодняшнего дня - это документ, который раскрывает насилие как универсальное означаемое на всех уровнях, сшивающее разрозненные части несобираемой картины мира. Этот мир буквально наполнен войной, она лишь ждет перейти из скрытой формы - в явную. Государственное и сексуальное насилие производятся из одних и тех же оснований и отражаются в порядке дискурса. Этот порядок дискурса создает иллюзию, что есть только действие и противодействие, только пропаганда и контрпропаганда, только бесконечное отзеркаливание ярлыков (ваше черное - это наше белое).

Но можно иначе. Поэзия (и шире - литература) оказывается единственной территорией, где происходит включение “исключенного третьего”, и слабый субъект становится реальной политической силой, способной вскрыть механизм насилия и приостановить его действие. Теоретически это можно назвать и дискурсивным искуплением, и новым (не)метафизическим оправданием поэзии. По крайней мере, становится понятно, зачем ее писать сейчас и почему не нужно переставать это делать. Речь - это действие, и неважно даже, слышит ее кто-либо, или нет…