07 апреля 2022 | Цирк "Олимп"+TV № 37 (70), 2022 | Просмотров: 846 |

Имён моих тщение

Инна Кулишова


Подробнее об авторе 


***

И тут я поняла, что в Киеве на улицах не могут
трупы лежать, как запятые,
что в магазинах можно купить подушечки –
конфеты, мацу, ириски, в оперу ходить,
и кошка домой захаживает,
или застревает на фасаде,
что вещи расстреллянных евреев
(сколько л должно быть в слове,
чтобы оттуда проросла Любовь)
неотличимы от роющихся в них,
и впору, и туфли на каблуках, и
кофты красивые – наверно, хорошо,
что среди них нет пары туфель и голубой
блузки, с которой уезжала на барже
Роза с мамой за два месяца примерно
до 19 сентября, а папа ушел на фронт
с двухнедельной уверенностью,
что победим врага, недели на войне
за годы, как тыща лет за день,
и бомба упала рядом, но не прокатила,
что нынче позволяет мне писать и думать,
зачем, заради чего, не лучше ль было б
раньше все закончить, тогда, –
что быть не может
оттуда
фотографий
цветных,
что пока тварь живая есть, не кончится
война,
что войны оловяны с одним
несчастным н, не выросшим
в большое Нет,
что Бога нет,
но есть все то, что может
не может быть,
и только страдания
уличают в жизни нас и различают
лица необщее и морды
необщее, и даже ветки,
ствола.
И тут я поняла...

                        2021

***
Она выбралась из-под кучи,
поползла, ногами поворачивая, раскрывая
обнаженных, выползла, позже родила
дочь, дочь выросла, дочь стала
учительницей, имела любимчиков, брала
взятки, таскала за уши и спрашивала меня
восьмилетнюю через месяц:
ты знаешь, да, что у тебя умерла
прабабушка.

Я знала

Круче
знания быть не может. Тачскрин – моя
рожа улыбалась в ответ на улыбку, окромя
которой страшней только месть и
ее неосуществление.

Израиль их принял, а после – время.

Я знала

Она карабкалась вверх, используя тела как
ступени,
выше, выше, выше,
выжила, родила, но ее двухлетний внук
умер, и никто в Москве из соседей
не заглянул на панихиду,
просто попили чаю в воскресенье.

Ее брат советовал другим поменять в бумагах
фамилию, день и
нацию, воевал в мирные промежутки, слыша
южную или восточную речь, его русский друг
поручил ему похоронить себя (ведь я
помню, почему, и твой славянский абрис,
и речь с грузинским акцентом, дедушка, я твое семя).

Израиль их принял, а после – время.

Я знала

Это больше, чем помнить, или меньше? Или?
Мы там не были, даже если там были.

По дороге к Бабьему Яру стоит
надеть маски и соблюдать социальную
дистанцию.
В товарных вагонах случится
катиться в Аушвиц, Равенсбрюк,
Севвостлаг, Карлаг
и пр.,
лучше чихать и кашлять в локоть.

Ничего не стоит
плевать в лицо в мирное дальнее,
делиться вирусом или стансами
в процессе интеллектуальном или эротическом,
но можно остаться без брюк
и без тела в реанимации, так,
настаивают, каждый решает для себя и пр.,
но не лучше чихать, обосновывать или охать.

Снять с собаки ошейник, кота отпустить и
махать им,
пока их не съели.

Словно можно еще нежно дуть на сухие листья
и сбрасывать платье,
пока есть постели.

Пока выжили в ссылках, эвакуациях и отъездах.
Пока есть какой-нибудь, все же воздух.

Можно.
Все.
Можно.

Отвечаю: сегодня я знаю столько,
что язык не даст пробиться
к шеолу.
Убеленные облаком трупных червей, как настойкой
из распавшихся ангелов, лица
превращают сутки в советскую школу.

Я снимаю платье, брюки, лицо и кожу
и всхожу без маски на чужое ложе.
                                                           2021

 

Воспоминание в Пушкинском сквере

Конечно, Пушкин. Если в октябре.
Там золото, империя, курчавость.
Ирония. Огонь. Безумье. Блеф.
И смерть в душе. Какой и не встречалось.

Теперь я знаю этот край стола,
где села бы за трапезой совместной,
пока всплывает в памяти нечестной:
«Воскресни он, она б ему дала».

Не так давно, где бывший был Тифлис,
не тронутый московскими делами
(по счастью), мы в том марте собрались
у Пушкина почтить Немцова память.

Бюст так себе. Отбит отпавший ер,
поляк иль белорус, лицо лепивший,
не знал лица и сделал на манер
скукоженной античности. Под крышей

ветвей портрет, цветы и свечки, но
нас было мало. Холод. Дамы в шляпах.
Открытый сквер, собаки, и давно
век девятнадцатый другим заляпан.

Подходят местные и спрашивают кто,
не зная, и жалеют молодого.
Приезжие с цветами, без цветов
из мест, где в тот же день шел марш Немцова.

Сидим. Бюст к нам затылком. Мертв. Зато
колеблется от ветра в листьях время.
Вдруг – в красном вся: колготки, лак, пальто,
с полями шляпа, туфли – кровоток
окраин, дама вопрошает то,
что двести лет тому дышало, что...
«Ты (грозно) помнишь чудное мгновенье?!»

Мы замерли. Лишь дым от сигарет
курчавился и корчился, и свечки
затрепетали, положив в ответ
всю страсть своей пылающей утечки.

Но бюст молчал, хранимый камнем. Мы
молчали тоже, разве что рукою
придерживая шляпы, кои смысл
той красной продолжали запятою.

И вот тогда посыпались стихи,
читаемые строго и с упреком.
Портрет их тоже слушал. Наши «хи»
смывали со скамеек нас потоком.

А дама в красном все читала, день
сошел на нет, как жизни их и наши
когда-нибудь. Курчавый смутный дзен.
Немцову бы понравилось. И Саше.

                                                           2021


***
                                                 T.A.
Лист сейчас выглядит так
будто из него вытащили всю боль клещами
размозжив голову и оставив инвалидом
пустой с неровными прожилками выбывшей
жизни
Не подниму его не сомну в руках оставив пальцы
конвульсивно дергаться на клавиатуре
иглами на преисполненном
скрипом виниле
(продолжим список)
Осень Время выброшенных котят и
умирающих бабушек
Уползающих пауков и затихших детей
одиноких мам забывающих материнство
слов настроенных по камер-тону
сети больше не дрожат меж
двумя телами

Я бы хотела идти (и я бы хотела) по длинной желтой аллее
с высокими деревьями похрустывая листьями
с самым близким накануне и после
идти и говорить говорить по очереди
не автоматной
не человекоподобной
в каких мы погибали не успевая
встретиться со своими зверьми
и людьми
а они рождались и исчезали
в городах
Как скоро исчезнем мы
Кто такие мы спросишь ты и поэтому
близкий как никто идем по дороге
к близким и никого ни позади ни сбоку но листья
по счастью задерживают быстроту
шага затягивая ожидание как натягивая нитку
сквозь верблюжье ушко
застрявшее в игольной дырке
Навьюченное травмами
до самой невидимости
На цыпочках по нитке не проскочить
не пронести муравью стрекозе
Цыпочки тяжелы неподъемны
как ожидание при котором
веришь в большее чем происходит по всем
законам экспектации
Но нет аллея будет не просто желтой деревья
не просто высокими ты не просто ты
близкие только нам близкие
Великое Ожидание если ничего не ждешь
хуже лучше некуда некуда
Чистилище несбывшегося Рая
Осенняя дорога приобретает бесцветье
как свидетельство верности пути
мы будем знать что такое просто идти
(не ожидая катастрофы)
но направление

Пожалуй оставлю его
Пусть ступит на лист мягкая лапа
оставит когтями бессмертный росчерк
какой любовно хранит в альтер мире
виртуальная Альтамира
и асфальт-троглодит
стерпит следы
слизанные дождем
как во французском кино
впитает все наше отсутствие
И никто кроме нас
не знает как это конкретно

                                               2021

Имён моих тщение

Мне не снилось, что ты погибла,
не успев уехать по литерам
с Аей, пока Гриша уезжал «разгромить врага».
Вы тогда с ним встретились, ноги в кровь
от портянок: вы на баржу, они на фронт,
пешком от Киева до Днепропетровска,
нынче Днепра.
Синий Днепр. Чуден Днепр.
Только тот конец баржи уцелел,
где вы плыли, пока бомба раскрошила
твою одноклассницу и ее мать
поседела за две минуты
на той стороне баржи.
На той стороне.
Мне не снились ни твоя баржа,
которую бомбили,
ни тиф и больницы.
Это потом, в твоей старости буду орать
на выгоняющую охрану,
застывать на стуле с теплой едой,
приготовленной дочкой для тебя,
пока твоя дочка, моя мама, идет говорить с врачами.
Напрасно говорить с врачами.
Какая солнечная бабушка,
заметил молодой медбрат.
Медсестры хихикали в сторонке, забыв
дать еду тебе, остывшую, сгнившую к третьему дню,
и твое красивое тело поняло, что пора
впасть в кому, вбок от твоих небесного цвета
глаз расползались кровавые пролежни,
как облака на закате
накануне большого ветра.
Напрасно говорить с врачами.
А потом я напевала тебе песенки на ухо.
И курила, курила, курила.
Слышала ли ты, как много девушек хороших?
Что случилось, если спасшиеся
тоже умирают?
Стоит ли возвращать имена,
как забытые языки,
какие любовно принимает в Себя
Кто-то там. Может быть.
Чтобы не отпускать от блаженства.
Что стоит память, если не спасшиеся –
все мы – не чувствуют
над черепами подошв влюбленных,
подушечек лап, размножение трав, котов и червей,
размозжение истин,
не существенных для неспасшихся.

Зачем возвращать ваши
имена, если они никуда не уходили,
если из них сложилось мое никчемное
имя,
в котором нет ничего от вас и – все,
что могла вынести и забыть
личная память
со всеми ее мозжечками, гиппокампами,
гиппопотомами...

Мне не снилось, что вас убивали,
что ты раздевалась,
медленно, с трудом,
и колготки сзади морщились,
свисали с попы, с колен,
зачеркивая красивые ноги.
Это потом, в старости, ты будешь
с трудом раздеваться и одеваться
на ночь и утром. Кряхтеть и вздыхать
от старости и, кажется, жизни.
На которую ты не жаловалась.
Только по телефону с подружками
повздыхать.
Потому что надо же кому-то звонить
в течение жизни.
Но мне и не снилось, что вы могли
и не знать о последних днях, не вернувшись
из ссылки до того, как тогда
в Асакаровке вас, засыпанных снегом,
не откопали,
и вы доедали промерзшие ошметки
картофеля и капусты.
И вы не шли (ты старшеклассница,
шлешь свои фотографии со смешными
надписями подруге в Киев)
по гололеду, взявшись за руки, много людей,
взявшись за руки.
Шеренга приговоренных
к другой жизни.
Тебе предложили отказаться от родителей и остаться
учиться в Киевском имени Тараса
университете, продолжать историко-филологическое
обучение и понимать мир в красках,
которых не будет.
Ты отказалась отказаться. Не читая Акутагаву.

Гриша дружил с Михоэлсом и другими
театральными лицами, его исключили из партии,
конфисковали комнаты в коммуналке.
Видимо, вместе с кошкой.
О, партия, отчего пережила тебя нелюбовь моя.

Григорий Черняховский вернулся с семьей
в Киев. В тридцать девятом.
Жили в гараже.
Псевдоамнистия. Живы. Скоро сороковой.
Гудзенко из одноклассников приходил, рядом
на качели садился. На душе

больше, чем за душой. Первый раз
собирали вещи в тридцать седьмом, и
на вокзале провожали только двое,
поезд их увозил не в ад, но в раз-
мытый степями край, отгоняя мысли о доме,
коммуналке в нем, пенке от молока в ней, кошке, воле

или неволе. Хотя что придумывать. Просто в даль
южного стана, их засыпало снегом, рядом папа и мама
в полужилом овраге
с запахом квашеной капусты, нет, про Агарь
ты ничего не знала, про Сару и Авраама,
просто жили, ты шла в школу, по небу бумеранги

птиц летали, зная разницу юга и севера больше, чем горы пыли.
Их откопали. Но в партии восстановили
после смерти Григория. Годом позже.

После ссылкивойныэвакуации. Юг Кавказа,
новый юг, новый брак твой, новые платья. Какие касса
небесная выдала на всю жизнь. Нашу тоже.

Откажись от родителей, говорили или внушали,
будешь учиться дальше в университете,
историко-филологическое образованье.
(О, гравитация, называемая любовью или шалой
привычкой привязываться, о, плети
доносов, отказов, кто создал вас, боги, люди, с вами
никому не по пути. Шеренгой ли, в одиночку.
Нарисуй человечка заново. Только точку.)

А пока мы сами старимся и натягиваем колготки.
Словно смысл в движении, а движения четки.

Что ж теперь, от Тебя отказываться, если
столько известно про три любимые жизни
на еврейском кладбище, закрытом
для новых могил?
Или так же, как ты, ответить: честный
отец мой, я ним останусь, с ними, сызрань-
познань твою, бля, Ты там,
будь-Ты-там, позаботься о тех, кто был.

                                                           2021


***
Сейчас заворачиваем на Амаглеба,
Вознесенская в переводе,
В 20 веке имени раб.поэта Давиташвили.
(Имена, переходя в названия, разрывают связь и теряют в тоне.)
В 19 веке историк построил Вознесенскую церковь, веры
обеты, сына маленького похоронил там.
Позже княжна упокоилась, бабка бла-бла-блавацкой и С.Витте
(прорвалось – пирадское волшебство, Анашевич),
потом и он сам почил рядом с сыном, означив время.
Потом их со зданьем взорвали большевики, которым не быть, не быть.
Хотя никому не быть, не отвечать на «кто там».
Теперь построили новую, на помин веков.

Под асфальтом (под нами) течет река. В предыдущих веках много неба
вместо строгих уличных линий было вроде,
покрывали эту местность, расширив
воздух запахами, сады царской династии Багратиони.
То ли арабы в 8-ом, то ли картвелы
построили платный акведук, и прекрасным видам
радовались здесь птицы, агнцы, олени, ослики и пр. звери, свиты
из них, к счастью, не получилось. В середине 19-го, расшерив
представление об английской системе
колонизации, дал однажды-русским-генералам и иже чертить,
вычеркнув древа с цветами, на славу грядущим ротам
новый квартал наместник Е.И.В-ва граф Воронцов.

Сололаки «арык» и значит с арабского. Впрочем,
вряд ли его жителям было известно, в окнах – знание о другом, как вино, бродит
(пока гиды не стали народ водить по району, а слой там тонок).
Здесь особый тип – пожилых. Все фасады – упадок начала модерна.
Здесь живут коты и кошки. Тбилисские дворики, в коих себя узнавали дома
одесситы, итальянцы, эфиопы – любые южане.
Да. Ар нуво 19-ого – начала 20-го. За исключением –
вот этого здания. 18 век слева, 19-й – справа. Тут жил человек, поставлявший уголь
предпоследнему царю, оплакивавшему в тулупе цвета родного дворца в Кахети
позже участь павшей страны своей. Персы дом не тронули. При России
дом расширился, богатея, нынче с трещиной посередине (меж веков) и деревянным
опадающим кружевом балконов находится под охраной государства.

Принадлежит потомку кукольника. То есть жены, очень
красивой жены кукольника – Мурза, смесь немецкой (родич –
важный чин у нацистов) и кавказской кровей, первый ребенок
погиб, упав со стола. Как плакали Ая, Роза в той недревней,
минус 20+ моей дорожденной жизни, мама маленькая помнит, ей всё знакомо
и все до ее 10 лет, пока они там жили (Мурза вспомнила и в 21-ом). И не уезжали,
переехав, никуда. В зарешеченный оконный нынче подвал, где глючит теменью
ресторан, вела голубая дверь. Музей окуклившихся гудвинов, львов, осликов, пугал, –
над ним. Где только наши герои не пропадали! Из московских мультиков, что мы, дети
б.у. империи, прощая (не зная того) судьбу, жадно смотрели, а потом с дворовыми тусили
в выбивалы, войнушки, вспоминая тот сказочный пересказанный город, из своих городов закланных,
по сю пору желая (не я) там остаться.

*
– Помнишь Люцетту, у Коджорской, красавица, мама – Ханум, хорошая девочка, что с ней стало?
– Разбросало по свету всех. Я в интернете видела дом на Коджорской Лидии Ивановны. Она вам преподавала?
– А, ну да, «есенинский» дом, она говорила, что с ним встречалась.
– Да, она обещала, так мило, мол, дети, кто получит пятерку, дам попить из его чашки (или кружки). Просила денег на раскладушку у класса. (На корку хлеба, ой-ой.) Но отказалась. Потом собралась масса отцов учеников и пришли к ней домой – и дала поблажку, согласилась. Не устояла.
– А дома у нас на шпагат садилась, показывая, как дед Мазай будет грести [раз вперед, два назад, спаси нас, спаси, дед Мазаль, спаси, воду уже покрывает плесень]. Все улыбались, с ней вместе, но я, маленькая, понимала, что некрасиво смеяться. Она не обижалась.
– Дочка ее была воображала.
– Все ищу фотографию школы, старое зданье, имело свое лицо, должно же где-то остаться. Сейчас там жилой комплекс новый. Крайний угол – музыкальная... Нету ни одной фото. Помнишь крыльцо? На улицу выступало, с колоннами, это что-то! Просто отличное. Серо-коричневое. Внутри на полу год постройки, какой – из памяти выскочило. Поговори, пожалуйста, со знакомыми, может, кто найдет... Зачем разрушили? Странно... Как остальные там? Я говорила с Наной. Какой она человек хороший.
- Как у нее дела? Ничего остальные. (Глючит скайп. – Ну потом. – Тоже. – Тоже.)

*
– Аграфена, русская, очень добрая, с переулка спускалась, семечками торговала, лишнюю порцию постоянно добавляла. Ванечка-трубочист часто мимо ходил пьяный, пел про бродягу с Байкала. Жена его иногда нам стирать помогала.
– А кто к вам прибегал, когда вас заливало? (Дожди же катились по лестницам в глубь подвала.)
– Тереза...
– Что из соседнего дома с расписанными потолками? Потомок купца-владельца какой-то гильдии?
– Она мне нравилась. Очень красивая. Лиза снизу спешила с тряпками, полотенцами. Вытерли – новый дождь. Мы еще к Терезе бежали звонить в скорую, что дедушке плохо. Аинька нас послала. Роза была на базаре, когда возвращалась, Тереза ей по дороге сказала.
– Ты говорила, крестьяне мимо тащили тележки с сеном, ворохом разного, часто просили воду. По Коджорской дороге в гору. Шарманщики проходили, здоровались с вами. Год от году, без спешки [так наступает осень, с золотистой шерсткой, желтым щадящим закатом, в листьях – куске мольберта, в отличие от пороха восхода – синонима тревоги, мнимой мысли, быстрого шота по неловким датам].
– Да, двухколесные, тянули то бык, то ослик. Шли они без остановки. А те, кто на машинах или автобусах, сами останавливались, просились в туалет или воды.
– Еще им нравилась маленькая ты. Красивый ребенок с глазами большими, вьющимися волосами – из другой жизни, какую к ним не пришили и не попросят (просканировав все, что нам выпало, скажу, и нас миновала милость), но взяв на пробу страх из исконной материи, размешав с недоверием, обобрав, изранив насущный Хронос, вновь приделывали к телам грубыми швами, – на ступеньках, ведущих прямо на улицу из подвала.
– Да, я сидела и вышивала. Роза мне рисовала цветочки.
– Мда... Где те тряпочки, мама... (эх, по ямочкам да по кочкам)!
– Тебе тоже, маленькой.
– Гм... А куклы?
– Была одна тряпичная, очень ее любила. У других видела: симпатичная кукла говорила, ходила. Хотела... С тряпичной я на фотографии с дедушкой летом в Коджори сидела. Потом Сонечка привезла из Львова, с пластмассовыми волосами. Какая-то неживая при этом. Сзади пуговица и нитка. Потянешь – и скажет «мама». Мне было больно, но прямо я не высказала свое горе. Мне очень мешала пуговица и пластмасса. Понимала, что – вежливая моя улыбка.
– Сколько лет тебе было?
– Еще жив дедушка... До первого класса? Та тряпичная – первая, очень личная. А мою боль никто не увидел. Я же все в себе держала, как Аинька, я не в Розу. С детства.
– Я, как и ты, предметы все оживляла. И сейчас, и потом. Спички, монеты, ручки, нити запутавшуюся прядь, кусочки теста... Могла бы не разделять волшебством – не разлучала б точно.
– Игрушек не было много. Я никогда ничего не просила. Знала, как жили. Мимо витрин проходила молча. А настоящую говорящую куклу мне Миша купил, со светлыми волосами, в желтом платье, когда уже я была взрослой.
– [Как будто живешь при непрерывном ветре...] С какой стати?
– Не знаю. Красивая очень. После к тебе перешла, но не надолго. Мы тогда лежали с тобой в ожоговом центре, месяца полтора, отдали девочке из горной деревни, ей выпало столько...
– Она умерла?
– Не знаю. Нет, наверно. Мы уже выписались... Потом Гришка на Давиташвили из Киева привез кукольный чайный сервиз.
– Где он?
– Стоит вон у нас в серванте.
– Ну и зачем? Написать в фейсбуке объявление (или горькую хлопнуть залпом и грохнуть вниз на пол?). Нате – сервиз неантикварный, детский.
– Можем выпить чай из него...
– Угу, счас. Держи ум в отЧАЯнии... Буду дуть на чай из блюдца. Запуская руки в печенья горку. Как говорила Роза, «рехнуться можно». А как пекли, кстати?
– Роза одалживала то буржуйку, то чудо.
– Чудо – форма дли пирога?
– Ага. С дыркой посередине. Жили как-то все по-соседски...
– С дыркой посередине... Туалет у вас там был турецкий?
– Вначале да. Потом Миша сделал как бы унитаз и бочок для спуска воды. Все время сырость. Но в подвале... как сказать тебе... нищета... Но уют. [Если мы простили, что нам простилось?] Ну после дождя не раз снова красили полы и двери.
– Ты на улице больше сидела? Не там, а тут?
– Да. Никого не было во дворе из ровесников. Только когда приезжала Этери. А так мы дружили с теми девочками, кто выше жили. Играли в классики, салки. [Игры-игры хранимые, выживалки. До прожилок, до самых...] По весне, я так помню прекрасно, мы шли с дедушкой покупать фиалки для Аиньки, он вручал ей, и взгляд ее ясный, ответный, честный, почти со слезами, и оба молчали. Из подвала я наблюдала, как проходили за окнами ноги. Разные, интересные. Словно отдельно ноги, отдельно – люди.
– Словно в берлоге...
– Иногда у нас ночевала соседка Тютя, она выше жила в пристройке, когда Мифа, племянница, уезжала.
– Мифа мифа... [Имена-кентавры, где ваше жало?] Скольких вас вмещал подвал?
– Я, мама, папа, бабушка, дедушка, Кейла, еще дедушка собирал родственников по Союзу, спасал от голода, если успевал, многим здесь помогал, делясь теми положенными фронтовикам талонами на питание... Еще первое время у нас жили Гришка, Эстер...
– [Когда мало места, много места, эх, летка-енка.] Со стороны Аиньки кто остался из семьи Губенко? Там свои испытания. О которых боюсь и думать. Сестры, племянницы, Нюся, Соня... Мы с Нюсиным внуком дружим? Хасид из Израиля? (Только Нюся с мужем их провожали тогда на вокзале, когда прадедушка был сослан.) В Киеве брат, в Белой Церкви другого повесили во дворе дома, предан соседями и женой. Еврей, революционер.
– Аинька приезжала к ним в гости, и ухаживать за сестрой. Уже в пятидесятые и после. Я помню. Мы вместе ездили. Я была знакома со всей родней.
– Кажется, еще кошка к вам приходила, большая такая?
– Да, бабушка с ней играла, дедушка палку с веревочкой сделал. Кормили. Потом под машину попала. Плакали. Особенно Ая. Она животных любила.
– Где пьеса прадедушки, ее ставили, ты говорила, во Львове? Забыли на подоконнике?
– Я помню ее. В скоросшивателе. Большой подоконник как рабочий стол. Для Аиньки что-то кончалось, когда мы переезжали.

Что ж так сильно, глубже клеток и пор, не по-пчелиному, жалит?
Не давя на жалость. Не излечивая?
(Скорее, скорее бы все это мы истратили!)
Из 12 колен, коленок, строк, из Начала какие мы буквы в слове?
Есть ли то, что хранится? Если то – пустая память (не освеженная, не освежеванная, ни раздать, ни оставить)? Странница перу – неразборчивая страница? Любовь – светящийся равнодушный шар? Ось всего, что рвалось, исчезало? Меченое орало отчаяния. Имен-ни-ники, ники...
(Переехали в 1956, после смерти прадедушки, так совпало. Тотпроектный дом, пару комнаток на семерых – многотомники.
Тела – матерчатые – многоугольники,
родительные, винительные, дательные,
отложенные, рас-творительные, именательные,
взрыхленные фигуры умолчания, чайники
без конца, друг о друга бьющиеся титаники,
зарешетчатые, заросшие, как травами, травмами,
с ранами, сверенными с часами драными.
Стойкими деревянно-оловянно-стеклянными
буквами выточены, вытончены. Столькими.
Некоммуналки-документалки с небом, поддерживающем подвальные арки.
Сами себе пересеченная местность-неуместность.
Ave – в каждом структуре подвала.
Били, били любовь, боль ее добивала.
Что за чудо спекло нас в одно, что и чудом не стало.
Как нас слепленных было до меня немало.)

Детство-мое-зацелованное-незажившее-прасчастливое.
Во всю длину по-темок засвеченное. Красивое. Сивое.
Тёмы тебе, тёмы вам, предки-звери-дети-плачущие-молчащие,
дремы, дремы мои постнатальные не буддистские-настоящие.
Дома, дома у нас живут столы, стулья, сервизы, шкафы да полочки,
рвущиеся покрывала, старые одеяла, палки с веревочками.
Верви, верви мои, реви, веры остаточек,
я еще не родилась, уж какой десяточек.

*
«У нас жили еврейские беженцы. Ваша семья. Из соседей, кстати, те – стукачи, а эти (и поныне) – чекисты.
В этом подвале обустроилась студия в шестидесятых. Дядю все знали – известный грузинский писатель.
Сюда приходили Отар Чиладзе, Параджанов, Ахмадулина, Вознесенский и т.д., все эти...
Да. Тележка та самая, настоящая. Из Мосфильма отец вывез,
копии разреза́ли. Из "Волшебника изумрудного города" переехала прямо в дом. В 90-х репетировал театр, сюда
будущий епископ заглядывал (главная церковь там в честь Амаглеба, да?). Я разрушил стену
[меж веками, ха-ха.]. Выгребали воду. Ваш подвал – 19 век». Сколько грунтовых вод утекло. С конца сороковых.
Миша, крещеный русский дедушка мой, ездит в синагогу за мацой,
Роза с Аей красят яйца, пирогов – до края, мы поем и танцуем, от гостей нет отбоя.
В будущем стулья пустеют, геометрией полня дом. Кошка их оживляет, ободранных, с четырех углов.
Кстати, ул. Амаглеба №23. Это дерево посадил мой прадедушка в день рождения мамы. Акация.
40 лет мы сюда не могли подняться.

Кот. Вы видите во дворе кота? Котенком нашла его рядом с нашим домом. Глисты,
худющий, жил у нас, вылечили, отдали, его переотдали и, представьте,
совершенно случайно оказался здесь. Князь Серебряный. Мы в ответе
за кошек своих встреченных (соль-мяо, soul-моя). Сноска, смесь, вырез, стиль из
спиричуэлз, поп, гитар, бахоцартов, несвоевременных слов, не попавших в точку, аки игла кащеева, что пишу, вода
чьей реки сквозь меня льется, оставляя невидимым берег, скажите, где мы?
Под сссрные тв-оркестровые минусловки с Аей девочка-вайя учила Пушкина, Надсона. Второстих
прыгал в рифмы с двух, шел по эху с шести лет, пошатываясь, в ногу с бременем, шип-ушиб-слог-отстой,
не обернувшийся шпринцем в пост-мортенизме. Вбок растущий побег МЦ, ИБ, – я заглянула в свои покои.
Когда мало места, много места. Летка-речка моя темная под подвалом... Зря себя в пустоте – разум был таков.
Бормочу? Многословие говорит о бессилии говорить. Может показаться,
что мы все вознесемся, все вместе в равенстве, братстве.

Темная ночь. Только птицы. И далёко отсюда мой дом. Змей Горыныч, птица-тройка,
лети прочь. Там бродягу Байкал переехал. Скоро шьешь дни мои, игла, дай уколоться,
Авва Отче, Ом, Шма, Иисусе, вознестись, в посрамленье лифтам (словно кто окликнул: живи там),
отдышаться в дороге, лишиться чувства
тревоги, сомненья, страданья, боли.
Бла-благород-родство уберечь от своих отвращений. И в гости
зазывать, сознавая неточность, людей и зверей, понемножку
исчезая так радостно, так безвозвратно, обретая/лишаясь искусства
быть/не быть, разрастаясь в свободу, которой нажиться, напиться
невозможно, безвозмездных масштабов, не склонных к глобусам-картам,
чтобы мы уезжали отсюда, как не уезжаем,
вот туда, вот туда, за черту, за последнюю кромку.

Собственно, все это мне интересно постольку поскольку,
как неточным рифмам, небрежно скрепляющим сходства, – сходства,
в книгу жизней вписана незнакомым шрифтом,
чернила чреваты не чудом, но Большим Взрывом, буквы рвутся,
разлетаясь по чужим именам и файлам, каким (не) нужны пароли,
чтобы (не) исчезнуть или не открыться вовсе.
В настоящем изумрудном городе зацветают акации и сады; и коты да кошки,
псы да собаки, птицы, змеи, ягнята, львы, рыбы, м. и ж., (ни о чем не скорбят, не пекутся) –
все поют и танцуют, словно ждут прибытья.
Катят вверх крестьянин, бык да ослик тележку со скарбом
жизней прожитых, рядом впрягается друг-горожанин,
смотрит (не смотрит) поэт Иосиф и курит, выдыхая облако кучевое в сторонку.


                                                                                                             2021

______________________
Все имена, события, факты реальные. Как и диалоги, в которых добавлено немного эха.
Бла-бла-блавацкая – из произведения А.Анашевича «Блавацкая на ахинейском языке».

МЦ – М.Цветаева. ИБ – И.Бродский