03 июля 2019 | Цирк "Олимп"+TV №31 (64), 2019 | Просмотров: 3459 |

Документальная поэзия как форма соприсутствия с человеком в трудную минуту

Мария Малиновская об инновативном искусстве, поэзии, основанной на чужих голосах, и специфике работы документалиста

С Марией Малиновской беседует Владимир Коркунов

Подробнее об авторе

В последние годы имя Марии Малиновской оказалось прочно связано с документальными поэтическими проектами, основанными на голосах реальных людей. В первую очередь, речь о «Каймании» (монологах пациентов психиатрических клиник), за которую Мария дважды была номинирована на Премию Аркадия Драгомощенко. И, разумеется, о последующих документальных циклах/поэмах. Если в театре или современном искусстве мы имеем множество примеров обращения к опыту людей с иным устройством сознания, в том числе обращений, основанных на документациях его проявлений, то в актуальной русской поэзии подобные примеры единичны. Вспоминаются документальные тексты Никиты Янева из книги «Гражданство», препарирующие собственный эпилептический опыт, или поэтический вербатим Елены Костылевой и Константина Шавловского «Речь внутри», в котором в жанр видеопоэзии переведена записанная речь взрослых аутистов из центра «Антон тут рядом». Кроме того, в последнее десятилетие в стихах разных поэтов стала появляться фактическая речь пациентов, сообщая такой поэзии функцию антропологии болезни.

Вместе с тем, новаторские поэтические исследования Малиновской (а каждый новый документ — в своём роде новация) представляется одним из самых заметных и радикальных проектов на эту тему, особенно в последнее время. А всякое заметное — вызывает вопросы. Главный, который ставят критики — о соотношении этического и эстетического в работе поэтессы — звучит и в номинаторских отзывах Виталия Лехциера (1) на Премию АТД, и в статье Дениса Ларионова, посвящённой документальным опытам Малиновской: «<это> целый ряд травматичных, отодвигаемых на периферию, непрояснённых этических и эстетических проблем, с которыми сталкивается поэзия сегодня» (2).

Разумеется, документалистика — всего лишь часть творческих интенций поэтессы. А потому наша беседа затронула весьма широкий спектр тем — от генезиса поэтики Малиновской и белорусской литературной среды до журнала «Лиterraтура» и тенденций в мировой поэзии.

На фестивале «Поэтроника». Фото из архивов ГЦСИ

— За последние годы ты проделала большой путь — от рефлекторной силлабо-тоники до медитативных/сюжетных верлибров и documentary poetry. Почему именно верлибр? Неужели конвенциональное направление иссякло?

— Если быть точной, у этого пути немного иной маршрут. Верлибры писала с того же возраста, что и силлабо-тонику, ещё не зная, что они так называются и долгое время не имея ориентиров. С того же времени писала и поэтическую прозу. Здесь ориентир был – Рембо. Уже потом, лет с 14-15, с появлением дома интернета, круг важных для меня авторов расширился. Что же касается силлабо-тоники, то от элементов её не отказываюсь и сейчас – люблю их неожиданное появление в ткани текста и растворение в ней же. Свой первый документальный поэтический проект «Каймания» (3) я начала в 20 лет, опять же, не подозревая о существовании документальной поэзии. Всё началось со знакомства с речью душевнобольных и осознанием её огромного художественного потенциала. Это было более поэзией, чем большинство надуманно «потусторонних» текстов вокруг, и при создании первой части проекта, опубликованной в TextOnly, я исходила лишь из этой интуиции.

— Это был сложный переход — из одного состояния в другое? Как вот, например, перестроить сознание, привыкшее «думать в рифму»?

— Я бы назвала этот переход естественным развитием, формированием представления о современном литературном контексте и самоидентификацией в нём. «В рифму» я никогда не думала, строем не ходила. С детства меня привлекало лишь необычное, даже вызывающе необычное, потому что с ранних лет приходилось противостоять «реалистически» настроенным преподавателям живописи, «патриотически» настроенным преподавателям литературы и прочим истерически защищающим нравственность взрослым. Так что, занявшись литературой, в определённый момент я неизбежно должна была прийти к инновативной поэзии.

— Твой «обряд перехода» отчасти (с небольшим запозданием) совпал с переездом из Минска/Гомеля в Москву. Разная культурная среда — это ещё и разные тексты. Чьи тексты тебя сформировали — и каким образом?

— Если ты ждёшь имён современников, то они здесь вряд ли появятся по нескольким причинам. С 19 лет я начала работу редактором отдела поэзии в журнале «Лиterraтура» и всё многообразие создаваемого в этой области в прямом смысле слова накрыло меня с головой. Постепенно я стала в этом разбираться, воспринимать это пространство как ландшафт. Но в силу моего гипертрофированного запроса на необычное мало что могло меня поразить и вообще ничто не могло заставить подражать – это прямо-таки против моей сущности. Разве что тексты, где речь высвобождается из синтаксических и морфологических рамок, начинает говорить сама против правил грамматики, а у слов просвечивают края. Аркадий Драгомощенко, Василий Кондратьев… на самом деле многие, многие и никто. Потому что подобная речь у каждого своя, шаманское говорение не может быть заёмным, если это не имитация. В плане чтения всегда привлекала поэтическая проза – Данишевский, Снытко. И проза в целом, пожалуй, больше, чем поэзия – больше куража и свежести. XX век, в основном французы: Жене, Ожьерас, Гибер, Гийота, но и не только. Можно просто открыть список публикуемого издательством Kolonna – и вот он, мир, в котором пасётся мой непоседливый хищный ум. 

— В Минске/Гомеле правда «душная» литературная среда? Сравни, пожалуйста, литературную атмосферу российской и белорусской столиц.

— По сути, её там вообще нет. По крайней мере не было, когда там была я. Надеюсь, сейчас что-то изменилось. А тогда были отдельные авторы, более известные, в основном, за пределами страны. Но я жила не в Минске, а в Гомеле, была подростком, так что с большой вероятностью могла чего-то не знать.

В российской литсреде немало фриков — называть их, чтобы не пиарить, не буду. А вот о белорусских хотелось бы услышать…

— Помню несколько забавных случаев в гомельской «Лiтаратурнай школе». На унылые посиделки врывался колоритный старец и, размахивая клюкой, кричал «Я – язва белорусской поэзии!». Кажется, за такие выходки, считавшиеся верхом нонконформизма, он был исключён из местных писательских организаций, чем очень гордился. В знак родства душ подарил мне томик Аполлинера, за что благодарна ему до сих пор.
А вообще в таких местечковых комьюнити почти каждый по определению фрик: бывший рэкетир, одержимый идеей мирового заговора и писавший, кстати, неплохой роман об оном; дама смиренного вида, заманивавшая молодёжь в какой-то «Орден священной розы», где, по её словам, был последний оплот истинной веры; местный философ, навсегда удивлённый собственным интеллектом и пишущий от этого совершенно невыносимые стихи, состоящие из терминов и высокопарной лексики. Ну вот правда, кого ни возьми, благодать.

— Практически с самого создания «Лиterraтуры» ты отвечаешь в журнале за поэтический раздел. Как я вижу, его наполнение («актуальная» поэзия) кардинально отличается от других разделов журнала (теперь — за исключением раздела критики, который возгласил Данила Давыдов). На что ты ориентируешься, подбирая авторов?

— Как и было заявлено при основании проекта, раздел поэзии по сей день видит целью освещение как можно более широкого спектра авторских поэтик. О том, чего жду (и, как правило, не дожидаюсь) от авторов, можно судить по моим ответам на предыдущие вопросы. В целом же, главным критерием остаётся инновативность. А рабочий процесс, думаю, мало чем отличается от аналогичного в других изданиях: разбор самотёка, самостоятельный поиск авторов, составление подборок из присланного материала.

— Как редактор ты читаешь не просто много, а очень много текстов. Какие тенденции сейчас наиболее актуальны для российской поэзии?

— Грустно мыслить тенденциями. Заведомо признавать некую эстетическую похожесть. Но это есть, да. И есть замечательные авторы и тексты – наследующие поэтике Драгомощенко, например. Или авторы, балансирующие на грани поэзии и прозы, как Данишевский. Ангажированная поэзия, феминистское письмо. Это всё замечательно, но замечательно, когда индивидуально, а не движется на общей мутной волне восторженного хайпа.

— А какие тенденции в мировой поэзии ты отмечаешь для себя? Куда она движется? Есть ли там что-то важное, но не замечаемое нами сейчас?

— На Европейском поэтическом фестивале в Лондоне (апрель 2019-го) с любопытством отметила тягу современной поэзии к перформансу. И мне на удивление понравилось. Когда язык не справляется, он больше не агонизирует на белой странице (сколько уже можно), а с достоинством молчит, давая возможность высказаться телу. Или предмету. 

С участниками Европейского поэтического фестиваля. Лондон, апрель 2019.
Автор фото – Стивен Ларкомб

— Твой первый документальный цикл — «Каймания» — включил в себя хоровод голосов людей с психическими особенностями. Как вообще возникла идея: а) обращения к documentary poetry и б) именно к этой теме?

— У меня есть друг – пианист, полиглот, интеллектуал. Он рано и ярко начал, гастролировал по Европе. Шизофрения за считанные месяцы разрушила его жизнь. Однажды он поделился со мной личным дневником, который вёл с самого начала болезни. Сказал, что, может быть, я смогу что-то написать на основе его опыта. Это стало бы для него своего рода возвращением к искусству, пусть и через другого человека. Но едва начав читать дневник, я поняла: обрабатывать эту речь, нарушать её живое движение – последнее, что стоило бы делать. В моих руках была поэзия, не сознающая себя поэзией. Оставалось только выбрать фрагменты и найти для них наиболее адекватную форму. В случае дневника моего друга это оказалась поэтическая проза, а в других (за этим последовали десятки других, схожих по проблематике) – весь диапазон форм от верлибра до графически неупорядоченного потока сознания.
С документальной поэзией как явлением я познакомилась только после публикации первой части «Каймании» – когда в фейсбучную полемику включился поэт и философ Виталий Лехциер. Благодаря ему я узнала о целой традиции: на протяжении уже более века авторы фиксировали речь переживших войны или страдающих от различного рода притеснения. «Каймания» встроилась в этот ряд, став одним из первых в документальной поэзии опытом фиксации речи людей с особенной психикой и обращением к проблеме иного сознания в рамках поэтического текста.

— Какова цель этого проекта?

— Цель проекта, как я написала в посте, предваряющем фб-публикацию первой части цикла и тоже вызвавшем немало споров, было дать голос тем, кого не хотят слушать не то что в современном обществе, а в собственной семье. Стигма «сумасшедшего», «психа», настолько сильна, что от людей, страдающих ментальными расстройствами, просто отстраняются и требуют того же от окружающих. Недавно ждали с соседом лифта. Лифт приехал, оттуда вышел человек. Сосед предупредил: «Это с седьмого этажа. Никогда с ним в лифте не езди и вообще не заговаривай – он в психушке лежал. Сумасшедший. Мало ли что в голову взбредёт». Классический и очень горький случай. При возможности обязательно познакомлюсь с соседом с седьмого этажа.
Возвращаясь к вопросу – близкие зачастую стесняются родства с такими людьми. И в самих семьях отсутствует эмоциональный контакт. Тот же мой друг рассказывал, что, как только он хочет поделиться переживаниями с мамой, «она пугается и начинает плакать». И это ещё мягкий вариант. С одной знакомой мать прекратила разговаривать вообще, несмотря на то что они продолжают жить в одной квартире, – боится «заразиться безумием». Общаясь с этой знакомой, умницей, кандидатом биологических наук, абсолютно одинокой женщиной, задумываюсь: если уж считать кого-то в её семье «ненормальным», то её ли? 
Таким образом, «Каймания» даёт всем этим людям возможность выговориться, рассказать о себе в печатной форме и быть услышанными сразу многими. Дать людям почувствовать, что они не одни. Дать всем понять, что они такие же, как мы, — взрослые, подростки, дети, которых в разные моменты жизни, зачастую неожиданно, постигала та или иная беда – никогда не одна и та же. Даже в рамках одной болезни обобщить случаи невозможно не только за счёт разнообразия её проявлений, но и в силу разного отношения человека к происходящему с ним и разных жизненных ситуаций. Как можно сравнивать четырнадцатилетнюю девочку, в которой «поселился кто-то другой и разговаривает», и мужчину, которому постоянно кажется, что в его теле иглы?

— Виталий Лехциер, отзываясь на этот проект, упомянул о сталкивающихся в нём (и вновь актуализирующихся) понятиях этики и эстетики: «Неслучайно публикация его первой части вызвала в литературной среде “Фейсбука” настоящую дискуссионную бурю, — цикл актуализирует фундаментальные проблемы соотношения эстетики и этики, своей и чужой речи в практике поэтического письма, текста и тех социальных практик, элементом которых он является» (1). Очевидно, что, транслируя аутентичную речь пациентов психиатрических клиник (наполненную особенностями сексуального или иного физиологического характера), поэт раз за разом решает для себя этический вопрос — можно ли вообще выносить нечто подобное на публику (особенно когда человек не до конца может отвечать за сказанное и уж тем более утверждать текст). Как ты для себя решаешь этот вопрос?

— Для меня нет этого вопроса. Можно и нужно. На моих глазах процесс работы над «Кайманией» помог стольким людям, дал им поверить в свою нужность, в ценность пережитого опыта, в то, что это, в свою очередь, может кому-то помочь, – что этические прения хочется оставить теоретикам.

— У тебя никогда не возникала мысль, что твои как бы «умалишённые» собеседники в чём-то куда нормальнее условно здоровых людей, окружающих тебя?

— Возникала, и не раз. Что можно сказать с уверенностью – картина мира у многих из них гораздо шире и податливей, чем у тех, кто окуклился в своей «нормальности».  

— Чем вызван твой интерес к реальному, а если уточнить, реально-травматическому опыту?

— Осознанием необходимости говорить о нём, чтобы помочь пережившим и переживающим его. Это гораздо сложнее, чем кажется. Говорят обычно те, у кого хорошо подвешен язык. У кого наглости больше. Те, кому плохо, говорят гораздо реже. Не имеют возможности или — да, не хотят, когда эфир заполнен демагогией тех, у кого язык подвешен. Иногда опубликованный документальный текст остаётся чуть ли не единственной возможностью обратить внимание на реальную проблему. Хотя бы указанием на неё. Правильным акцентом. 

— Как и где ты находишь героев?

— Я их не ищу, я просто живу. Стараюсь жить так, как, по личному ощущению, правильно. Это далеко не всегда совпадает с общепринятыми нормами. Слишком много времени и эмоциональных сил отдаётся посторонним людям. Иногда это сопряжено с риском разного рода. Но я так жила задолго до написания первого документального текста, основанного на высказываниях людей, слышащих голоса, и продолжаю так жить. Зачастую взаимодействия не оканчиваются написанием текстов, иначе бы я уже издала многотомник. Но положительный результат есть всегда — просто если удалось побыть с человеком в его трудную минуту. А что ещё нужно? В конечном итоге и текст — форма присутствия в трудную минуту с теми, кого ты не знаешь, способ их поддержать, поговорить с ними или рассказать о них.

— А насколько ты осторожна в своей работе? Ведь ранить поломанного психологически человека, вызвав травмирующие воспоминания, проще, чем кажется, на первый взгляд. Не каждому психологу по плечу относительно безболезненно изучить такое прошлое…

— Опять же, если бы я в каждом человеке видела прежде всего информанта для потенциального документального текста, можно было бы говорить о неосторожности. Люди вокруг меня — это просто люди. Те, с кем хочется сближаться. Не только слушать, но и говорить с ними о своих проблемах. Это никогда не односторонний интерес. Искренность — в основном ответ на искренность. Или хотя бы следствие доверия. Так что мои информанты при желании могли бы тоже написать обо мне документальный текст. Словом, обычное человеческое общение, где можно и ранить, и осознать, что ранил, и попросить прощения, и найти способ не ранить, даже в ущерб себе — выходя из собственной зоны комфорта. Но не так ли мы ведём себя со всеми, кто нам дорог?

— В тексте «Вы люди. Я — нет» (4), ты затрагиваешь тему преступного мира, в том числе пытаясь разобраться, отчего люди совершают преступления и почему так редко возвращаются к нормальной жизни (ярким рефреном звучит «НАШИ ТЮРЬМЫ ПРЕВРАЩАЮТ НАС В ЖИВОТНЫХ»). Тебе не кажется, что герой, которого ты интервьюируешь (экс-КГБ-шник, получивший несколько сроков) конфликтует прежде всего с самим собой, а не с системой?

— Мне не показалось, что он конфликтует с собой. С собой он, кажется, пребывал в абсолютной гармонии, и это больше всего пугало лично меня в его рассуждениях. Хотя после твоего вопроса задумалась. Безусловно, внутренний конфликт у него был и есть, как и у любого экстраординарного человека, много прочитавшего и ещё больше пережившего. И вряд ли этот конфликт разрешим – в конкретном обществе, в конкретной стране, где у совершившего преступление, а тем более заключённого или вышедшего из тюрьмы, нет голоса точно так же, как и у многих других стигматизированных групп. Но морали окружающего мира этот конкретный человек противопоставляет свою, а травма, даже если и осознаётся как травма, в его случае (далеко не единственном) становится источником силы.

— А что до других героев (взятых из поисковиков)? При чтении текста, мне казалось, что «Вы люди. Я — нет» — некое преломление «Каймании», ведь это тоже люди с психическими отклонениями, только их девиация иначе устроена…

— Я бы не стала оценивать их с медицинской точки зрения. Ни их, ни героев «Каймании». Это противоречит моей задаче как документалиста – дать людям высказаться вне любого навязанного социумом дискурса и моего личного отношения к тому, что они говорят.

— Ещё про то, что иначе устроено. Про логику. У тебя есть объяснение, отчего люди незадолго до освобождения нередко совершают побег или суицид? Что это с психологической точки зрения? Интересен ещё эпизод, когда заключённый сбежал, чтобы повидать могилу матери. Помнится, у Астафьева в «Проклятых и убитых» был эпизод, когда солдат отправился в самоволку, чтобы повидать родных. Мне кажется, тут есть что-то общее…

— Объяснения, опять же, не сводимы к общему знаменателю. Случай заключённого, сбежавшего, чтобы повидать могилу матери в Актобе, а затем вернувшегося в тюрьму, поразил меня по-человечески и не мог остаться за пределами поэмы. Что же касается других ситуаций, гораздо более распространённых, – люди боятся того, с чем столкнутся за стенами тюрьмы, — будь то прежняя жизнь или невозможность начать новую. Трудность адаптации в социуме, поиск работы. Потеря семьи, друзей, круга общения. В каждом случае свой набор причин, который в совокупности с конкретными обстоятельствами заставляет людей сбегать за день до конца срока, чтобы продлить его, или приводит к суициду до или после выхода на свободу.

— В некоторых строках — ближе к концу текста — ощутимы сдвиги регистров, их сближение. Например: «киллер рассказал о своей работе и прокомментировал последнее убийство / министр соцзащиты рассказал о своей работе и прокомментировал». Можно ли назвать этот текст ещё и политическим высказыванием, когда деятельность одних (преступников) и других (чиновников) опасно сближается? Или тут другое?

— Он таковым и является. К сожалению, мы живём в ситуации (об этом как раз говорит герой другой моей документальной поэмы «На горе Бокор» (5) – адвокат с более чем тридцатилетним стажем) «правового беспредела». Приведу цитату из поэмы: «менты возбудили уголовное дело против человека которого хотели убить он пулю схватил но пуля у него не прошла». Что здесь можно добавить? У меня много знакомых и в той, и в другой сфере, и это в принципе способствует пониманию того, что сфера-то одна. Естественно, есть totallyincorruptible, как высказывался о честных коллегах лакей Бэрроу из «Аббатства Даунтон», и хочется верить, что всегда будут. Но, как признался один мой знакомый, расследующий экономические преступления: «Чем дольше работаешь в этой сфере, тем больше самому хочется кого-нибудь нае*ать»).

— Кто больше виновен в том, что люди, вернувшиеся из заключения, так редко становятся полноценной частью общества: а) они сами? б) система? в) общество (соседи, друзья, передатчики «сарафанного радио» и др.)?

— Ну конечно же, всё вместе. Они продукт того же самого общества, иногда тем более родственный, чем в большей оппозиции к нему находятся. А вообще, хотелось бы поставить перечисленные пункты в такой последовательности: система, затем близкие и круг общения, затем сам человек – потому что очень и очень многие мечтали бы вернуться к социально приемлемой жизни. И не могут – всё из-за того же «правового беспредела»: уже другой его стороны, где людям отказывают в правах, которые у них формально имеются. Например, закон запрещает отказывать в трудоустройстве имеющим судимость, но на деле найти хорошую работу шансов у них почти нет.  

— Поговорим теперь об архитектонике поэмы «Причальный проезд» (6) ставшей предметом анализа ведущего итальянского слависта Массимо Маурицио (7), местами — на дискурсивном уровне — напоминающей документальные поэтические нарративы Лиды Юсуповой о жутком насилии, взятые ей из текстов реальных судебных приговоров и криминальных новостей. В своей поэме, имеющей сложную гетерогенную пространственную организацию и особую графику, ты создаёшь объем в том числе за счёт вкраплений цитат, фраз из фильмов, голосов. Они следуют параллельно основной истории в правой колонке. Какую роль исполняют в тексте эти дополнительные регистры? Ты показываешь, что описанная тобой ситуация — «ловушка» и предчувствие насилия, а то и смерти — общая проблема? Что частный случай ни в коем случае не частный, а если использовать этот корень, то — часть общей картины? Или что?

— Это и частный случай, и общий. То, что насилие — общая проблема, не должно превращать каждый отдельный случай в клише и обезличивать его, подгоняя под общий шаблон. Это, пожалуй, худшее, что можно сделать в борьбе с насилием. Реплики, появляющиеся в правой колонке параллельно тексту в левой, как правило, полемичны по отношению к нему. На фоне внутреннего монолога жертвы насилия я даю, например, высказывания фанатов серийных убийц, или, как ты сказал, названия и аннотации фильмов и книг о насилии. Разрыв между реальностью и детской фантазией или режиссёрской фантазией настолько разителен, что комментарии излишни. Или же в правой колонке я даю диктофонные записи речи насильника. Не абстрактного насильника, а того, с которым имеет дело носительница речи из левой колонки. Здесь уже другое. Диалог двух разновременных монологов, невозможный в реальности, но вместе с тем происходивший в каждый момент взаимодействия конкретных людей. Всегда происходящий. В то же время, по ходу текста речь из правой колонки всё больше смещается влево, речь из левой колонки становится всё более фрагментарной. Речь насильника под конец сливается в один монолог с речью других насильников — известных серийных убийц, а речь жертвы растворяется в ней. Реплики восхищённых детей и подростков, как и все другие голоса, замолкают перед обезличенной речью криминальной хроники.

— Читая цикл «На горе Бокор», я не мог отделаться от мысли, что он сделан по принципу монтажа — когда голоса разных людей, подчас звучащие по разным поводам, становятся частью одного метасюжета (как, скажем, это реализовано в первой части романа Александра Скидана «Путеводитель по N», когда читатель проходит вслед за Ницще его личные круги ада, подступающего сумасшествия). Какой месседж закладывала в цикл ты?

— Как всегда, никакого. Это ведь не моя речь. Но и не речь разных людей. Это задокументированные реплики из моих разговоров с конкретным человеком, чья этически и политически противоречивая жизненная позиция вскрывает многие и многие проблемы современного общества. Моей задачей было показать информанта через его же речь максимально беспристрастно и разносторонне, чтобы читатель услышал его так же, как слышала я. Иногда по его ответам и эмоциональной реакции можно догадаться, какие вопросы я задавала, и вообще понять гораздо больше, чем сказано: это диктофонная запись живой, не письменной речи, чистый вербатим. Человек говорил о том, что его – как личность и, к слову, как моего близкого друга, знающего, что он может открыться, –волнует: собственный перверсивный сексуальный опыт, отношение российского и зарубежного общества к этим проблемам, вышеупомянутый правовой беспредел, детская проституция, контрацепция и отказ от неё. Вот лишь малая часть того, о чём он рассказывает, основываясь на собственном опыте, а не начитавшись газет. Это откровения инсайдера запретных территорий, что и захватывающе, и печально, потому что пока эти территории не описаны – не для круга учёных или криминалистов, а для обычных людей на популярном портале, именно таком, как выбранный мной для публикации «Сноб», – мы ни на шаг не приблизимся к решению волнующих нас проблем. Но на сегодняшний день этот текст и зафиксированная в нём речь – сами по себе «заминированная гора Бокор», где каждый шаг может стоить жизни и / или свободы говорящему, а изданию – преследований Роскомнадзора (из-за которых, к слову, пришлось внести в текст поэмы некоторые изменения). Вот подобные люди и молчат, вот все остальные и рассуждают, плохо представляя, о чём. 

— Документальные проекты, построенные на голосах людей, интервью, фрагментах поисковых запросов, etc., становятся методологически предсказуемыми. И то, что раньше шокировало (а значит, заставляло внимательнее вслушиваться/вчитываться), с течением времени «работает» хуже. Ты ощущаешь эту проблему (на уровне именно метода; и как тогда её решаешь)? Или проблема скорее надумана?

— Нет, не ощущаю. Я не хоррор пишу, у меня нет задачи шокировать. Я работаю с живым материалом, показываю те или иные стороны мира, в котором мы живём. Если что-то шокирует или оставляет равнодушным – в случае документальных текстов это касается исключительно индивидуальной читательской восприимчивости и нередко эмпатии. Но я понимаю, о чём речь. Документальность в поэзии становится всё более распространённым приёмом. Однако для меня работа поэта-документалиста — это встречи с реальными людьми, участие в их жизни или обсуждение с ними наиболее болезненных её подробностей, фиксация разговора на носителях, расшифровка. «Каймания» – проект, который длился четыре года. «Вы люди. Я – нет» – несколько месяцев. «Причальный проезд» – более года. Написать «На горе Бокор» стало возможным только благодаря многолетней дружбе с информантом. Документальность для меня – это разделение боли. Иначе никак, ни в текстах, ни в жизни.

— Насколько сейчас актуальна документалистика в поэзии? Что происходит в русскоязычном сегменте, мы ещё худо-бедно знаем. А как обстоят дела на Западе? И насколько подход к подобным темам отличается у нас и у них?

— Документалистика в поэзии сейчас крайне актуальна — настолько, что в большей или меньшей степени она пронизывает тексты огромного числа русских и зарубежных авторов, пусть некоторые из них и не задумываются об этом. Поэзия — это уже давно способ взаимодействия с реальностью, попытка её преобразования, а не замкнутое на себе искусство слова. Что касается различия подходов, я бы не разделяла «нас» и «их». Документальный текст — предельно личный опыт каждого автора, основное различие здесь зачастую в мере и способе его экспонирования (8). Такие поэты как Марк Новак или Филип Метрес ничуть не менее различаются между собой, чем, к примеру, Виталий Лехциер и тот же Марк Новак. 

— Как быстро и как именно (на твой взгляд) должны меняться методики в искусстве? Мы помним теорию Эрика Хобсбаума о длинном XIX веке и коротком XX. Очевидно, что XXI век ускорился ещё больше. Возможно ли (и нужно ли) бесконечное убыстрение и бесконечное обновление в искусстве? (Не становится ли в данном случае концепт над месседжем?)

— Да нет, не думаю. Всё органично. Меняется месседж = меняется концепт. Если, конечно, мы говорим об актуальном, а не вторичном искусстве. Здесь важно чувствовать себя, своё время, свою (ну, или чужую) речь. Просто чувствовать, исходя из степени культурной вменяемости. Тогда и теоретические вопросы о том, что можно и как должно, отпадут.

— Можно ли сказать, что твои «оригинальные» тексты тоже в некотором смысле документальный проект, только уже ты «интервьюируешь» саму себя?

— Да, и не только мои. В каком-то смысле это всегда так – в разной степени для каждого отдельного случая.

— Что сейчас самое интересное для тебя в современной русскоязычной поэзии — и почему? Тут я попросил бы поговорить и о тенденциях, и привести ряд имён…

— Самое интересное – то, чего не ждёшь. Как раз выход за пределы тенденций. Это может случится в любой из них и принять какую угодно форму. От имён воздержусь, пусть это лучше будет запросом, направленным в будущее. В настоящем этого мало.

— Недавно ты окончила магистратуру РГГУ. Как я слышал, профессоров — «научных старообрядцев» — чуть ли не возмутила выбранная тобой тема. Во всяком случае, если не ошибаюсь, диссертацию пришлось переписать?

— Ну а как могло быть иначе. Конечно, возмутила. Правда, в этом случае без всяких моих стараний, т. к. тема была «Межродовая гибридизация в новейшей русской поэзии (на материале творчества Ф. Сваровского)». Возмутительного в ней ровно столько же, сколько в зелёной траве или в голубом небе. Возмутительна почти полная слепота теории литературы по отношению к новейшей поэзии. Мол, мы и модерн не изучили ещё, куда уж нам дальше. Ну, естественно, любое исследование, выходящее за пределы конвенционального, окажется, в той или иной степени возмутительным. Да, меня заставили переписать диссертацию, убрав ссылки на постструктуралистов. И разбавить анализ текстов Сваровского анализом поэмы «Василий Тёркин». Угрожали: «Не защититесь». А потом, на защитах, которые из интереса прослушала от первой до последней, все получили пятёрки. Все. Вне зависимости от качества работ.

— Сейчас же ты преподаёшь?

— Во время учёбы в магистратуре преподавала курс новейшей поэзии. Приходили слушать даже некоторые преподаватели, поборов свой нравственный императив. Сейчас дистанционно учусь в аспирантуре НАН Беларуси, преподаю английский.  

— Твоя ориентация на запад — дружба с переводчиками, участие в западных конференциях, вообще вхождение в мировой литературный процесс — насколько это важно для тебя? И насколько подобная стратегия важна для русскоязычной литературы в целом, о которой в мире знают, скажем так, недостаточно…

— Это не стратегия, это тоже естественный этап развития. В какой-то момент вырастает количество переводов на иностранные языки, тексты начинают вызывать интерес зарубежных издателей и учёных, поступают приглашения на фестивали и конференции, где встречаешь таких же, как ты, поэтов из других стран, приехавших знакомиться, общаться, сотрудничать.

— Если немного посерфирить по твоим соцсетям, становится очевидно, что культура для тебя не замыкается на поэзии — концерты, спектакли, выставки, путешествия накатывают, словно десятый вал. Находит ли это отражение (в каких-то синкретичных проявлениях) в текстах? Современный автор действительно должен быть человеком Возрождения от культуры?

— Это находит отражение в той мере, в какой культурный бэкграунд формирует любого человека – не обязательно писателя. Тексты мои, если и отталкиваются от чего-то, то, как можно догадаться, не от других текстов или, скажем, спектаклей. Но, занимаясь одним видом искусства, невозможно замкнуться на нём и не видеть ничего вокруг себя. То есть возможно, конечно, но это вряд ли благоприятно скажется на твоей работе. Мы все – и поэты, и художники, и музыканты – работаем в более-менее едином поле инновативного искусства и всё чаще пересекаемся в различных коллаборациях.


____________________

1. Лехциер В. Сопроводительные письма номинатора на Премию Аркадия Драгомощенко (2016, 2017). http://atd-premia.ru/2016/10/31/mariya-malinovskaya/ , http://atd-premia.ru/2017/09/25/mariya-malinovskaya-2017/
2. Ларионов Д. Между дискурсами и телами // Контекст. — 2019. — № 2. — С. 131-133.
3. Малиновская М. Каймания. Часть I // TextOnly. — 2016. — № 44. http://textonly.ru/self/?issue=44&article=38914;Часть II. Подселенцы // Цирк «Олимп»+TV. — 2016. —  № 22. http://www.cirkolimp-tv.ru/articles/690/kaimaniya; Каймания. Неопубликованное // Сноб. — 2018. https://snob.ru/entry/158811/
4. Малиновская М. Вы люди. Я — нет // Транслит. — 2017. — № 21. — С. 158 – 163.
5. Малиновская М. На горе Бокор // Сноб. — 2019. https://snob.ru/entry/177735/
6. Малиновская М. Причальный проезд // Артикуляция. — 2018. — № 3. http://articulationproject.net/причальный-проезд
7. Доклад Массимо Маурицио «Взаимопроникновение языковых моделей и формального структурирования текста в современной русской поэзии», в котором — помимо текстов Е. Захаркив — анализируются проблематика и структура документальной поэмы Малиновской «Причальный проезд», готовится к выходу в научном сборнике по итогам конференции «Поэтика и поэтология языковых поисков в неподцензурной и современной поэзии», 17–18 мая 2019 года, НИУ ВШЭ.
8. Лехциер В. Экспонирование и исследование, или Что происходит с субъектом в новейшей документальной поэзии: Марк Новак и другие // Новое литературное обозрение. — 2018. — № 2.