08 февраля 2015 | "Цирк "Олимп"+TV №16 (49), 2015 | Просмотров: 3022 |

Пока течёт Изар

Александр Мильштейн

 

Александр Моисеевич Мильштейн, прозаик, переводчик. Родился в 1963 году в Харькове. Окончил механико-математический факультет Харьковского государственного университета. С 1995 года живёт в Мюнхене. Автор сборника новелл «Школа кибернетики» (М., 2002), романов «Серпантин» (М., 2008), «Пиноктико» (Харьков, 2008), «Контора Кука» (М., 2013), сборника повестей «Кодекс парашютиста» (Харьков: Фолио, 2013). Написанный ещё десять лет назад и всё время переписывавшийся и дополнявшийся роман «Параллельная акция» (М.: ОГИ, 2014) вошёл в шорт-лист литературной премии «Нос»-2014.

 

 

Пока течёт Изар

 

Я увидел ровную тонкую полосу песка, лежавшую вдоль нижнего края чёрной мраморной плиты.

 

Туда вообще-то посетители кладут камешки, как это принято у евреев.

 

Но – песок, песчинки?

 

Не помню, какие гипотезы мне первыми пришли в голову. Через минуту они уже были другими, потому что я заметил точно такие же полоски песка на соседних плитах.

 

Сначала я увидел, что так обстоят дела на аллее, по которой я прошёл к крану, чтобы набрать в лейку, висевшую там на крючке, воды и помыть памятник.

 

Потом, когда я его помыл и постоял ещё немного, глядя на блестящий чёрный мрамор и бронзовые буквы, я пошёл к выходу и понял, что такие полоски лежат на краю всех памятников, за редким исключением. Очевидно было, что кое-где их уже смыли, вот как я только что.

 

Но всё остальное было для меня далеко не очевидно.

 

Я понял, что «сухой остаток» (такое словосочетание в тот момент было вызвано, в свою очередь, необъяснимым песком, конечно) от клубка пронёсшихся у меня в голове гипотез – нулевой.

 

Да, у меня не было никакого объяснения этому феномену.

 

Это еврейское кладбище в Мюнхене, если что. Т. е. призраки «осквернения еврейских могил», конечно, мелькали в числе прочего в моём сознании, пока я шёл к воротам, поглядывая на одинаковые жёлтые полоски на краях памятников, особенно заметные, конечно, на чёрных, но когда я подходил ближе к тем, что сделаны из светлого мрамора или гранита, я видел их и там.

 

Однако это было если и «осквернение», то такое странное, что это предположение одним из первых вылетело из головы.

 

На кладбище, хоть оно и называется «новое» (где-то есть ещё и «старое», я там никогда не был), есть довольно старые надгробья – девятнадцатый век, наци, похоже, вообще не трогали еврейские могилы. Ну да, «хороший еврей это мёртвый еврей», так зачем их было трогать...

 

Другие гипотезы вели уже куда-то в полностью иррациональное, и самой вероятной из безумных казался вот именно какой-то сумасшедший, который ходил и вот так посыпал все плиты песочком вдоль нижнего края, ровняя его ещё какой-то дощечкой, под линейку... Но где бы он взял столько песка?

 

Проехать на машине на кладбище он не мог.

 

Я постучал в дверь офиса, который находится у самых ворот, точнее, позвонил, но мне никто не открыл. Служащие были, очевидно, где-то на территории. Посыпали остальные плиты, что ли?

 

Я не знаю, догадались ли вы уже, что это было, не думаю...

 

Мне ответ на эту загадку сказала Руфь, с которой мы встретились на Мариенплац – прямо у входа в Ратушу.

 

Но в момент, когда я, подождав минуту-другую, пожал плечами и вышел за ворота кладбища, я ещё даже не был знаком с Руфью.

 

Вот такой вот денёк, с утра посещение кладбища (мама накануне сказала: «Ты давно уже не был у отца», — и я не стал говорить, что отец для меня вовсе не там, т. е. «филозофствовать», нет, я решил быть послушным мальчиком: кивнул и на следующий же день съездил на кладбище), а во второй половине дня встреча с девушкой, которая ответила мне по моему же телефону. Который я выронил на кладбище.

 

Он выскользнул из кармана куртки, которую я снял, когда мыл памятник, и потом, когда шёл к выходу, мне было по-прежнему тепло, и я нёс куртку в руках, может быть, вниз головой, ну т. е. капюшоном, вот он и выпал – телефон. Так как я надел куртку ещё не покидая кладбище – ожидая, что мне откроют в офисе... то я был уверен, обнаружив дома пропажу телефона, что выронил его на кладбище, а не в метро или на улице.

 

Почти уверен.

 

Так или иначе, и что бы я там ни думал перед этим (потому что, конечно, я не свободен полностью от символизма, это уже понятно по моей интерпретации, или даже попытке интерпретации песчаных полос на памятниках, не говоря уже о моём «каламбурном мышлении», о котором я недавно отвечал на отдельный вопрос, прозвучавший в интервью, кстати говоря, еврейскому журналу – оно, моё каламбурное сознание то есть, в свою очередь успело пробормотать: «мобильный – могильный», пока я набирал с домашнего стационарного телефона номер своего «хэнди» (так будет «мобильный» на немецком).

 

Так вот, что бы я там ни думал перед этим, не так важно, я набирал номер просто для очистки совести, т. е. на 99,99% уверенный, что мне никто не ответит (на кладбище уже закончились часы посещения, а вероятность того, что служители или кто-то из посетителей так быстро нашёл мой хэнди, мне представлялась почти нулевой), потому что всё это ничто по сравнению с тем, что пронеслось в моей голове, когда мне на другом конце ответили.

 

Это и была Руфь. Или Рут – так ближе к немецкому произношению.

 

Ответила она на немецком  — по-русски Руфь не знала ни слова, а я всё-таки попишу пока её имя вот так, как-то оно так приятнее звучит...

 

Да, сказала она, я его нашла, он лежал в траве, и я могу отдать вам его сегодня же. Встретимся на Мариенплац, у входа в Ратушу. Подходит, да? Я буду в чёрных сапогах и сером пальто.

 

- Я буду в синей куртке с капюшоном, - сказал я. – И в руках...

 

- Неважно, - сказала она. – Я в руке буду держать ваш телефон, так что вы меня узнаете.

 

По дороге я, ещё более несвободный в тот момент от навязчивого символизма происходящего, представлял себе «инфернальную» женщину, которая нашла мой телефон. По голосу мне сложно было даже определить возраст, что уже говорить об остальном – помимо сапог и пальто...

 

Руфь оказалась высокой (только на полголовы ниже меня), стройно-спортивной девушкой, очень красивой (думаю, что вы бы со мной согласились, зачеркнув, может быть, только «очень», но ведь это уже вообще очень субъективно), что до её возраста, то я бы дал ей не больше двадцати пяти.

 

Впоследствии оказалось, что я ошибся на три года, что для меня совсем не так много – я имею в виду величину ошибки, потому что я определяю женский возраст и на глаз ненамного лучше, чем на слух, бывало, что я и на двадцать лет ошибался.

 

Чёрные волосы свободно падали на плечи – и это я тоже люблю, когда они длинные то есть, и точёные скулы, и горящие глаза... и всё это придавало Руфи в моих глазах ещё больший оттенок ирреальности, что не удивительно, если вспомнить, как мы с ней познакомились... Впрочем, после того, как мы познакомились, весь этот «романтический символизм» начал улетучиваться.

 

Я сказал, что в качестве благодарности хочу пригласить её куда-нибудь на ужин или хотя бы что-нибудь выпить. Руфь с сомнением посмотрела на мой хэнди, который я ещё держал в руке. Я прочёл её мысли: «За такой телефон благодарить...» Да она это же и сказала вслух, так что какая там телепатия: «Не стоит благодарности», - сказала она и холодно улыбнулась.

 

Но я знал, что она имеет в виду вот именно мой хэнди – древнюю «нокию», в которой не было ничего, кроме телефона и «телетайпа» (СМС), никакой камеры, экран размером три на три сантиметра... «Дох-дох, – сказал я тем не менее (однако). – За столом я расскажу вам, почему мне так дорог именно этот телефон и почему я вам так благодарен соответственно».

 

При этом телефон ничем особенным мне не был дорог, цена ему была, естественно, ноль центов, а вся его ценность для меня состояла в его карте памяти.

 

На его сим-карте то есть были записаны телефоны всех, кого я встречал последние десять лет, как минимум.

 

Однажды я попробовал выписать телефоны в тетрадку, но где-то к букве «r» мне это поднадоело, по крайней мере, в тот вечер, я решил продолжить как-нибудь позже, но так и не продолжил, а потом потерял и ту тетрадку...

 

В общем, понятно, что не врал, когда говорил о ценности для меня этой древней «нокии», но и говорить правду о себе, о своих странностях, своей рассеянности... на первом же свидании глупо... – сказал я себе, впервые назвав таким образом происходящее «первым свиданием».

 

А на первом и последнем?

 

Ну, это как раз и неизвестно, это всегда неизвестно... – говорил я по-прежнему про себя, потому что мы взяли некую паузу, мы шли какое-то время молча после того, как мы пошли, – после того, как я уговорил Руфь зайти в пиццерию, где работают мои друзья-художники, между Мариенплац и Якобсплац, туда мы и шли теперь, и уже у входа в пиццерию «Грано» Руфь сказала (мы каким-то образом успели перейти на ты, обмениваясь самыми общими репликами типа «про погоду»):

 

- Только давай сразу договоримся, чтобы не терять время. Это не дейт, ОК?

 

- ОК. – сказал я.

 

А когда мы уже вошли в кафе и сели за столик, Руфь как-то чересчур, как мне показалось, громко сказала:

 

– Не обижайся, что я так сразу говорю. Просто я никогда не встречаюсь с евреями.

 

- Ты антисемитка? – на всякий случай поинтересовался я.

 

- Я?! Я еврейка!

 

- Ну и что? А ты знаешь, какую пословицу я услышал первой в своей жизни? От отца, в раннем-раннем детстве. Ну, т. е. он говорил это не мне, я был в тот момент за столом просто, он рассказывал, что происходит на работе, но потом я слышал это не раз от него и не только от него: «Самый страшный антисемит это еврей». Конечно, это нельзя воспринимать буквально, т. е. слово «самый», но что-то в этом определённо...

 

- Я не антисемитка! – прервала меня Руфь. – Я не только жила в Израиле несколько лет и работала там в кибуце, но я там ещё и в армии успела послужить. Что для девушек-неизральтянок большая редкость. А ты был в Израиле?

 

- Был. Но в армии там не служил. Спасибо, конечно, за такую ясность с самого начала.

 

- Я такая. Я не люблю туман!

 

- Но почему ты решила, что я воспринимаю это как дейт? Ты случайно не подумала, что я специально подбросил тебе свой телефон на кладбище – чтобы познакомиться? Да-да, спрятался, понимаешь, увидев, что ты идёшь, подбросил на твоём пути и...

 

- Там негде спрятаться! – сказала она и почти рассмеялась. У неё были великолепные зубы кроме всего прочего – явная принадлежность к другому слою общества – так отбелить челюсть стоит  минимум 500 евро, и это только одну... и это мне теперь не по карману, машинально думал я... ладно, скажи спасибо ещё, что не кладёшь зубы на полку...

 

Правда, тогда можно купить такие вот ослепительные, наверно...

 

Я то есть подумал, что причина такой категоричности – мои неяркие зубы, одежда, да и возраст, конечно.

 

Руфь была ровесницей моего сына, и на мой бонмо, который я произнёс чуть позже, когда рассказал ей, что у меня есть сын и что «мой сын старше меня», она отреагировала таким смехом, что я смог рассмотреть всё великолепие её зубов так подробно, что почувствовал себя на мгновение её дантистом.

 

Смех этот меня не расстроил, мне показалось, что она вообще-то... как бы сказать... т. е. если я скажу «не в себе», это не означает общепринятое значение этого выражения, скорее это означает то, что Руфь показалась мне вот именно похожей до неразличимости не только на саму себя... но и на всех современных успешных молодых женщин, переходящих от одного общего места к другому, сверкая великолепными зубами, ну понятно...

 

Позже оказалось, что это не совсем так, но в тот момент она, возможно, ещё и сознательно – «оставь надежду, дядя» – представала передо мной во всей своей вот этой вот фитнесс-офисной красе.

 

- Нет, до такого я не додумалась, по правде говоря. - сказала Руфь. - Просто я умею читать на лбу у мужчин, это не сложно.

 

Что мне было на это сказать? Приняться опровергать это? Но в любом случае – зачем?

 

- ОК, – сказал я. – Я ни о чём таком больше не буду думать и даже говорить, я обещаю.

 

- Да, так ты обещал рассказать, чем тебе так дорог этот трэшевый... прости, этот антикварный телефон? Я, честно говоря, думала его не подбирать, кто-то выбросил рухлядь... Если бы это было не на кладбище, а на улице, я бы не подобрала. Да и там я удивилась – что он работает.

 

- А кого ты посещала?

 

- Тётю. Она умерла, пока я была в отпуске, и я не была на похоронах, а вернувшись в Мюнхен, пошла сразу на следующий день, я ещё даже на работу не вышла. А ты?

 

- Отца.

 

- Мои соболезнования.

 

- Он умер шесть лет назад. Тебе тоже – соболезнования.

 

- Так чем тебе дорог этот хэнди? Ну, там номера телефонов, это понятно. Но не хранишь же ты все номера только на этом... супердивайсе.

 

- Понимаешь, - сказал я. – Это как бы... мой тамагочи.

 

- А что это?

 

Я понял, что зашёл в тупик и попробовал иначе:

 

-  Просто с ним очень много связано воспоминаний. Он одновременно и талисман, и символ.

 

- Символ чего?

 

- Символ возрождения, - сказал я. – Возвращения из царства мёртвых. Он столько раз уже умирал, казалось, что навсегда, но потом что-то всегда возвращало его к жизни. Например, после того, как я попал с ним под ливень в Москве, он не работал, я уже думал его выкинуть, но... просто так, в шутку – я шёл со знакомой, — я картинно так долбанул им о гранитный карниз здания, мимо которого проходил, и он вдруг заработал! И работает, как видишь, по сей день. И было ещё несколько таких историй... Ну, в общем, он много для меня значит. А тамагочи это были такие штучки, которые заменяли детей японцам, у которых не было детей, их нужно было даже подкармливать, относиться к ним, как к детям... и при этом они были вот такие маленькие игрушечки электрические, похожие на этот телефон, может быть, чуть поменьше.

 

- У тебя был тамагочи?

 

- Нет.

 

- А дети?

 

- Сын. Есть. Мой сын... – сказал я то, что уже написал выше, и от чего Руфь рассмеялась.

 

Она допила свой розоватый «шприц» и решила заказать всё-таки и еду, а я свою пиццу к тому моменту уже ухитрился доесть, несмотря на то, что всё время что-то говорил, вот как сейчас – про единственного сына, который и тот живёт в другом городе, Мюнхен ему, видите ли, стал мал, ребёнок вырос, как из одёжек в детстве, и переехал в Берлин.

 

И на этом я завершил тему сына, которую в другом случае мог развивать без конца, но в данный момент она казалась не самой уместной, и я вернулся к теме старого телефона, вспомнив какой-то смешной, как мне показалось, эпизод: как он сам позвонил на телефон моей тогдашней подруги и проговорил с её телефоном часа три – всё это записывалось на её автоответчик. Так как это было давно, автоответчик не имел ограничения для записи во времени, при этом мы были с ней вместе на одном парти, она не слышала звонок, а когда на следующий день ей позвонил её автоответчик и она стала прослушивать заново всё, что было вчера, пока она не остановила это, позвонила мне и рассказала, выразив сочувствие по поводу моего следующего счёта, и я так воскликнул: «А ты уверена, что это был я?», — что мои коллеги-соседи по комнате оторвались от работы и с интересом на меня уставились; мой немецкий тогда был примитивен, мои вопросы подруге лапидарны, а её ответы они не слышали, и в течение всего нашего телефонного разговора они были уверены, что подруга моя залетела, а когда я, договорив с ней, объяснил им, в чём дело, они долго смеялись, и мы потом рассуждали о новой эре, которая грядёт. 

 

- Ну и таких вот эпизодов, связанных с этим телефоном, так много, что он сам по себе – память для меня, а не только карта памяти, понимаешь?

 

- А ты сентиментален, – сказала она, и я кивнул. Ну а что тут можно было опровергать после таких сентенций...

 

Я спросил Руфь, видела ли она песчаные полоски на памятниках. Не знает ли она, что это было?

 

- Конечно, видела, – сказала она. – А ты что, не знаешь?

 

- Нет, - сказал я. – Не имею представления!

 

- А у тебя есть машина?

 

- Нет.

 

- А, ну тогда... Но ты мог всё равно видеть это на машинах у других. Это песок из Сахары. Его приносит сюда иногда ветром. Очень редко, но бывает. И вот три дня назад был такой песчаный ветер, все машины были посыпаны песком, моя в том числе. Ты не знал, что такое бывает?

 

- Знал, - сказал я. – Это поразительное явление, но я знал, я видел это несколько лет назад. Но только в воздухе – воздух был жёлтым, а так ни на машинах, ни на земле, я... не видел. Знакомые мои лыжники видели в Альпах тогда жёлтый снег, рассказывали мне... Но тут я не догадался! Такие ровные полоски... Поразительно!

 

- Да, – сказала она. – Тут я согласна. Такой вот песочек, прилетевший из Сахары и лежащий на плитах на еврейском кладбище... Меня это не так поразило, как тебя, потому что я знала, что это... Но тут я тебя понимаю.

 

– Лёгкий песок, – сказал я и невольно вспомнил «Тяжёлый»... но это я не говорил Руфи, это я подумал про себя, а ей я начал рассказывать что-то, как мне казалось, ей более или менее интересное, как тот фест, который был в прошлом году вон там, за углом, в ста метрах, во дворе и в помещении одного из бесчисленных худ. объединений, где были выставлены картины, фото и видео Штефано из Виченцы, который работал тогда ещё в этой пиццерии, и всех его коллег, ну то есть не всех, а музыкантов, и там был концерт их группы... давай спросим у Хайке, которая нас обслуживает, будет ли такое в этом году, по-моему, это как раз в такое вот время и было...

 

Ну и так далее.

 

Когда мы расставались, я ещё не знал, будет ли второе свидание – «Созвонимся как-нибудь», - сказала Руфь, что могло означать всё что угодно и вообще ничего, но что-то мне всё-таки подсказывало, что, скорее всего, мы с ней ещё встретимся.

 

                                                  

Да, я забыл сказать: Руфь тогда же объяснила мне, почему она «не встречается с евреями».

 

Потому что, по её словам, здесь, т. е. там, где она живёт и где родилась, да и вообще в Европе, а не в Израиле, все еврейские парни – Muttersöhnchen, т. е. маменькины сынки, вот так.

 

Да-да, - сказал она, - я хорошо знаю это по тем, с которыми я ходила в еврейскую школу.

И с некоторыми встречалась, и мне хватило – да так, что с тех пор не тянет.

 

Я кивнул и вообще, по-моему, больше не говорил с Руфью на еврейскую тему, пока она как-то не сказала, что она не только еврейка...

 

Ну, то есть «по крови – половинка».

 

Когда мы сидели с ней в баре примерно через месяц после знакомства, и я вдруг сказал после того как, немного сощурившись, поглядел на её тёмный (просто такой там свет, а так она была совсем не смуглая, нет) профиль на фоне как бы позолоченных стен (бронзовая краска там такая, слегка подсвеченная канделябрами-бра с электрическими свечками): «Что-то в тебе индейское есть, Рут», - с улыбкой сказал я, подумав при этом, что говорю просто так, спонтанное бла-бла-бла...

 

- Ты прав, – кивнула она. – Мой отец мексиканец с большой примесью крови племени майя.

 

- А, ну да. Конечно! Именно поэтому мы встретились в день Конца Света по Календарю майя – чтобы его отметить! Не знал, что встречаю его с представительницей племени! Вот это да! – я расхохотался, что вообще-то со мной бывает редко.

 

Руфь подождала, пока я замолчал, и сказала:

 

- Я даже не знала об этом. Впервые слышу.

 

- Не верю! Об этом столько писали – везде, где-то к старикам присылают психологов, чтобы успокоить, где-то секты образу...

 

- Я была так занята последнее время, что новости вообще не смотрела. И я же не старик, я честно – не знала, - прервала она меня и так серьёзно посмотрела, что я ей поверил.

 

- А отец у меня действительно мексиканец. Корни – индейские. Племя – Майя (со строчной). Когда ты его увидишь, ты убедишься, что я не шучу...

 

- Ты хочешь меня познакомить со своим отцом? – удивился я.

 

- Он очень хороший физиотерапевт – может быть, он поможет тебе с твоей спиной.

 

- Сомневаюсь, – сказал я, - я уже столько перепробовал физио... Но ты что же... и, правда, не шутишь, ты – индеанка?

 

- Да нет, - сказала она. – Какие там шутки. Ты ведь сам увидел. А теперь не веришь ни мне, ни своим глазам.

 

- Но ты ведь сама говорила, что ты еврейка... с обеих сторон... Мне-то это уж точно по барабану, просто ты так говорила.

 

- А это правда. Отец мой еврей. Но не про крови. Он сделал гиюр ещё прежде, чем мама вышла за него замуж. Мама родилась еврейкой, в этом городе, как и я... Она поехала в Мексику по путёвке, там встретила моего папу. Обычная история. Ну что здесь такого странного?

 

- А то, - сказал я, - что я узнаю об этом в день конца света по календарю майя!

 

- А я узнаю от тебя, что у нас, у майя, сегодня конец света, - улыбнулась Руфь, и мы чокнулись.

 

Когда я пошёл к стойке за добавкой, я невольно вспомнил рассказ одного молодого петентоведа, с которым я познакомился незадолго до этого на парти у друзей.

 

Это было уже после того, как я дописал роман «Контора Кука», и не только дописал, но и сдал вёрстку, т. е. вставить туда уже ничего нельзя было (в противном случае я бы подарил моему герою эти несколько фраз, а то о его профессиональной деятельности как-то там было маловато и сухо... а может, и нет, ну, теперь это уже всё равно неважно), но поскольку Лев, один из героев романа, работает в Европейском патентамте, я, встретив, хоть и запоздало, его коллегу, поинтересовался у него, часто ли ему приходится читать сочинения безумных изобретателей (один такой был у меня ещё в первой книге, я вот вспомнил, в повести «Вмятина», действие которой происходит в Нью-Йорке).

 

- О да, - ещё более оживился первый живой патентовед, которого я встретил. – Вот, например, недавно читаю такое в заявке: «Я индеец, давно живущий в Германии. Мои волосы чёрные, как смоль, и хотя я уже не молод, они точно так же густы, как в юности. Я спрашиваю вас: вы видели когда-нибудь лысого индейца? Вот то-то и оно. А всё дело в том, что мы, индейцы, всегда смазываем волосы оливковым маслом. Поскольку я живу в Германии, я хочу запатентовать этот секрет моего древнего племени, чтобы поделиться им с моими нынешними согражданами...»

 

- Вы понимаете, - говорил патентовед, чокаясь со мной – и с другими по кругу – и снова обращаясь ко мне: - эти бумаги имеют множество страниц формуляров. Их надо заполнять шрифтами трёх разновидностей. До меня их читает первый гутахтер. И вот представьте, после всего этого я беру заявку, которая правильно оформлена, прошла первый кордон, и читаю: «Вы видели когда-нибудь лысого индейца?».

 

- Я не видел! – сказал я, и он расхохотался.

 

- Или вот другое, – сказал он. - И тоже недавно. Тоже оформлено всё как полагается, прошло первых гутахтеров, беру первый лист и читаю: «Глядя на дымки сигарет, я давно уже думаю о том, как это скучно: все они серые, как наша жизнь. И вот недавно я подумал: как было бы хорошо, если бы эти дымки были разноцветные! И я придумал, как это сделать...».

 

Взяв бокал мерло для Руфи и для себя пиво и рюмку водки, я понёс всё это к столу, по дороге изменив свой вопрос. Я не стал спрашивать Руфь, не является ли её отец изобретателем, я спросил:

 

- Скажи, твой отец случайно не лысый?

 

- Нет, – удивлённо сказала она. – Почему ты решил?

 

- Да так... просто я не видел ни одного лысого индейца....

 

Сама мысль о том, чтобы ходить всё время с жирными волосами, заставила меня слегка передёрнуться.

 

Я, правда, машинально вспомнил грозную и совершенно лысую голову моего деда Захара Давыдовича (по линии отца).

 

Но вряд ли мне это угрожало...

 

Отец мой не был лысым, и я вроде пока далёк... Но вообще-то по части индейцев мне нечем было похвастать в ответ.

 

Разве что вспомнить наши детские игры во дворе и окрестных садах, томагавки, которые я делал, луки и т. д.

 

Нет, я просто показывал ей в том числе – себя в том возрасте, когда я играл в индейцев,

в многочисленных альбомах с семейными фотографиями, когда Руфь бывала у меня в гостях. Там был не только я, конечно, – в альбомах и в коробках... И я объяснял ей, кто есть кто – если знал...

 

Похоже было, что мой прадед Давид Мильштейн произвёл на Руфь впечатление.

 

Как и на мою прабабушку, впрочем, которую он покорил тем, что мог поднять лошадь.

 

Руфь попросила меня рассказать о нём.

 

Я знаю о нём только две вещи, – сказал я ей. – Первое – это что он мог поднять лошадь.
Я слышал это от отца в детстве не раз и представлял себе прадеда с лошадью на плечах буквально. Когда я немного подрос и стал чётче формулировать вопросы, отец объяснил, что мой прадед отрывал двумя руками обе ноги лошади от земли – я не знаю, задние или передние, – и поднимал вверх – а как высоко, мы тоже не знаем, но известно, что этого оказалось достаточно, чтобы произвести впечатление на мою прабабушку, которая согласилась таки стать его женой, согласно рассказу моего отца, именно благодаря «номеру с лошадьми», который прадед повторял перед ней не раз.
 

При этом о прабабушке я не знаю вообще ничего, – сказал я и ещё раз посмотрел на  крошечную рядом с Давидом-Голиафом (я знаю, - добавил я, - что рост его был больше двух метров) в чёрном платочке, я даже не знаю её имени. Когда я прочёл в «Четвёртой прозе» Осипа Мандельштама: «Сколько бы я ни трудился, если б я носил на спине лошадей, если б я крутил мельничные жернова», — я вспомнил о прадеде по двум причинам. Дело не только в лошадях на спине (что я недавно видел, кстати, почти воочию на фотографиях Никиты Кадана с вернисажа, который назывался «Референдум о выходе из состава человечества», я вспомнил это ещё когда прочёл слова Слотердайка в его дневниковой книге о том, что, как это ни странно, лошади раньше человека (не считая печальных, как он пишет, безработных) достигли того состояния, когда они перестали быть трудящимися, или когда на меня где-то в конце «Параллельной акции» напала лошадь – когда я забрался сквозь колючую проволоку на Кара-Даг... в общем, я иногда вспоминал прадеда Давида в связи с лошадьми, что вовсе не означает, что он был конюхом, я не знаю, какая у него была профессия. Судя по фотографии, вроде и не биндюжником он был, но кем именно – я не знаю. А 2-й факт его биографии, который я знаю, это то, что он ездил в Америку. Надо полагать, на заработки, не от хорошей жизни, съездил (т. е. сплавал, конечно), поработал и вернулся, как и неведомый ему правнук, это то, что нас с ним связывает, в отличие от лошадей. Помимо фамилии, которая, произошла от «мельничного жернова». «Mühlstein» превратилось в «Milstein» из-за произношения на идише, эту догадку мне подтвердил доцент здешнего института переводчиков фон Тимрот, у которого дома есть специальные такие словари по фамилиям, в общем, это сто пудов «мельничный жернов». Который я, как и мой прадед, ношу с собой, как «носитель фамилии», но к мельникам прадед имел скорее всего не большее отношение, чем я, фамилия ведь произошла задолго до него, когда наши пра-пра-пра- жили в Германии.
 

Вот это всё, что я о нём знаю, т. е. очень немного. Не ковбой и не индеец, но к лошадям какое-то отношение он имел.

 

Я это рассказал, наверно, ещё и потому, что Руфь, в отличие от меня, имела некоторое отношение к лошадям.

 

И не только потому, что занималась конным спортом – это было давно, в юности, но её манера одеваться, мне кажется, брала начало оттуда – эти её многочисленные высокие сапоги и рейтузы, всё это выдавало в ней наездницу...  а может быть, оттуда же было и это её предпочтение «верховой езды на месте», благодаря которому у нас и получился хотя бы этот короткий «романс», потому что в это время у меня были проблемы с позвоночником – „Prolaps”, – и я, скажем так, не только не мог бы конкурировать с «мужчинами с более разработанной поясницей»... или гибкой,  или как там их называет дез Эссент, но я вообще не мог бы функционировать, если бы в постели всё происходило наоборот...

 

Нет, с отцом своим Рут не успела меня познакомить, хотя если бы я к тому моменту ещё верил, что мой „Bandscheibenvorfall” можно устранить без операции, я бы ему позвонил – визитку его она мне давала. Но я этого не сделал, отшутившись, что мне больше помогает та физиотерапия, которую я получаю от его дочки.

 

Альбомы были единственным развлечением, которое я мог ей предоставить, помимо «верховой езды» и водки с маринованными грибочками из ближайшего русского магазина.

 

Смотреть фильмы она не хотела, да она и провела у меня в общей сложности не так много времени – как раз хватило, чтобы посмотреть все фотографии, которые она рассматривала, надо сказать, очень внимательно, как будто ныряя туда, а я, видевший их уже столько раз, чтобы развлечь, то ли её, то ли себя (потому что я не уверен был, что она понимает всё, что я бормотал), рассказывал ей и о своей прошлой жене, с которой мы познакомились на физиотерапии (узнав это не так давно, мой взрослый сын чуть было не заплакал... ну т. е. мы познакомились с ней на занятиях физкультуры в «спецгруппе», где я был уже тогда из-за проблем с позвоночником — других — а моя будущая тогда, а теперь бывшая благоверная из-за зрения, у неё была сильная близорукость), о последней подруге, о каких-то своих друзьях, ведь были у меня когда-то и друзья...

 

Сделав чай и увидев, что Руфь смотрит на фотографию моего прадеда с другой стороны – со стороны папиной бабушки, я сказал, что знаю о нём  ещё меньше, чем о Давиде. Я знаю только то, как он умер: его убили петлюровцы на пороге его дома, куда он вышел, чтобы остановить погромщиков. Я узнал об этом не от отца, а одновременно с отцом, когда мы были в Израиле в гостях у дяди, которому тогда уже, в 91-м году, было почти девяносто, а теперь его уже нет в живых и уточнить больше ничего нельзя. Он нарисовал мне генеалогическое дерево с бабушкиной стороны, начинающееся в 1860 году в Белостоке, лист этот я сохранил – вот он. И что? Имена, линии, имена, линии... похоже на блок-схему алгоритмов, какие я рисовал, учась в Школе кибернетики...

 

Дядю я описал, кстати, в одной повести, но это я сейчас говорю-пишу, а я почти не говорил с Руфью о моих книгах – она ведь не могла их читать, так что уж о них было говорить, раз их не перевели.

 

Она прочла только два текста, которые были переведены на немецкий и выходили в периодике, ну да, пожелтевшую уже от времени «Зюддойче Цайтунг» за 2006 год и журнал «Дер Фройнд», и вроде бы осталась довольна – так сказала, по крайней мере, хотя я не заметил, чтобы тексты вызвали у неё особый энтузиазм. Ей больше нравилось смотреть мои фотографии.

 

Рассмотрев все фотографии моих альбомов и коробок, Руфь как будто удовлетворила свой интерес – «из чего же, из чего же...», а потом была эта операция, не очень серьёзная, но всё-таки, и она после этого просто посещала меня один раз, как посещают больных, и хотя операция мне помогла и я стал ходить свободно (а не так, как перед этим – двадцать метров, постоял, поставив ногу на бордюр, заговаривая её, как зубы... потом пошёл дальше, потом снова остановился – от всего этого скальпель доктора Таннера меня избавил), примерно после этого Руфь перестала меня посещать.

 

Я не думаю, что только из-за этого Руфь ко мне охладела, т. е. что до этого была только жалость, которая бывает, как ни странно, даже у таких «амазонок», как эта баварская иудеоиндеанка.

 

Нога болела, только когда я ходил, но мы и не часто ходили куда-то, разве что я всегда провожал её до метро, когда она была без машины, чтобы можно было выпить со мной русской водки и закусить разносолами – для Руфи это была некая экзотика, не говоря уже о таком экзотическом партнёре.

 

Мюнхен давно уже, как оказалось, был ей тесен, как и моему сыну и ряду моих знакомых, переехавших в основном в Берлин. Только Руфь собралась не в Берлин, а дальше. Когда она сказала, что уезжает далеко и надолго, если не навсегда, я попробовал угадать: «Израиль?». Она сказала, что нет. Там она уже прожила одну жизнь, а ей хочется новой жизни, всего нового, да и бОльших денег тоже. Поэтому она согласилась, когда фирма предложила ей занять это место в филиале – в Гонконге.

 

Да, она будет прилетать иногда, родители же здесь, конечно. Но не часто. А первое время она вообще хочет нью-лайф-нон-стоп, так что я её в следующий раз, если и увижу, то нескоро.

 

Так оно и случилось: с тех пор я не видел Рут.

 

Но ещё до того, как улететь из Города с Сердцем, в котором она родилась, она успела познакомить меня с одной из своих компаний.

 

Знакомые Рут были многочисленны и разнообразны, одних только экс-бой-френдов, наверно, было... Впрочем, я так и не научился – не успел – разбираться, кто из её знакомых побывал её любовником, а кто нет, может быть, последних было среди первых не так уж и много... Всё это ни тогда, ни тем более теперь, не имело особого значения... Так вот, в доме Марты мы успели побывать с Руфью несколько раз ещё до её отъезда и уже после моей небольшой операции («болезни – путешествия бедных» - вспоминал я слова Пруста, сдавая самого себя в багаж в «предбаннике» больницы, когда одежда осталась там... а мне прикрепили бирочку и повезли, как чемодан на колёсиках... а потом, когда Рут улетала – нет, я не провожал её в аэропорт, конечно, это делали её родные и близкие, а мы встретились незадолго до её вылета – всё в том же баре), когда я смог свободно ходить и не стонать при этом, мы бывали у Марты на её вечерниках, и я перезнакомился там с множеством людей, и подружился с самой Мартой, и не то чтобы успел стать частью её компании, но я, скажем так, не сильно удивился, когда получил приглашение на празднование шестидесятилетия Марты (младшая её подруга к тому моменту уже была в Гонконге), дом которой чаще всего был местом сбора всей компании.

 

Состав каждый раз был немного другой, но о том, насколько вообще широк круг знакомств, в свою очередь, Марты... я узнал уже только на её дне рожденья, где собралось человек сто-сто пятьдесят...

 

Впрочем, я не уверен, что и сама Марта знала всех – там были, например, «группи» старых мюнхенских групп, с участниками которых Марта дружила десятки лет, и эту панковскую, судя по их виду, молодёжь, конечно, и Марта не знала всю, но остальные были в основном её старые знакоме, её многочисленные друзья, в смысле бойфренды (Марта никогда не была замужем), и просто друзья из разных, скажем так, периодов жизни.

 

Отмечала юбилей Марта не дома, а под мостом. Ну, потому что было лето, хоть и довольно прохладное (купался я там один ко всеобщему изумлению... ну да, у меня в рюкзаке были и плавки и полотенце, и я окунулся перед тем, как начать пить и закусывать, и я немного проплыл вместе с быстрым течением, метров пятьдесят, не больше, вышел на отмель и вернулся пешком, ну кто-то мне поаплодировал, хотя было совсем не так холодно), но всё-таки это было лето, и на Изаре летом лучше, чем дома, ну вот так ей захотелось.

 

Да, под мостом Гроссхесселое, который имеет мрачную славу местного «моста самоубийц», от чего я там в какой-то момент вспомнил... нет, не мост Мирабо, его я как раз совсем не помню, потому что дошёл до него, когда у меня был сильный грипп и всё плыло перед глазами, а не только Сена... и в памяти мост вообще не задержался... Зато я отчётливо вспомнил – по дороге к мосту Гроссхессенлое от остановки 15-го трамвая, —мост самоубийц в Тарченто.

 

Тарченто – маленький город в той части Италии, которая ближе всего к Мюнхену, в моём сознании она осталась таким огромным равнобедренным треугольником, две нижние вершины которого — это Триест и Венеция, а верхняя — это вот именно вершина самой высокой горы из тех трёхтысячников, что входят в эту область... только не надо воспринимать мои географические конфигурации буквально, ок? Ну, в общем, где-то в этом «треугольнике» есть городок Тарченто, куда, как и во все остальные городки и посёлки Фриули, меня завозил Марио Корти.

 

«Завозил» звучит прямо как «поставлял», как рыбу или что там...

 

Марио Корти долгое время работал на радио «Свобода», последние годы директором русской службы, на каковом посту я его ещё застал в Праге, где мы познакомились у писателя и ведущего многих программ «Свободы», тоже уже бывшего, как и Марио, – Сергея Юрьенена.

 

Потом, через три, что ли года, он пригласил меня в гости в Артенью, где он купил домик и жил с женой Леной, переводчицей с русского языка.

 

Тарченто был не просто очередным городком, а родиной Лены, она там родилась (Марио — в Милане, а детство провёл в Аргентине) и, когда я понял, что Лена не шутит, говоря о фресках местной церкви, у меня был примерно такой же лёгкий шок, который я уже описал, когда в моей шутке про индеанку оказалось столько правды...

 

В Тарченто в церкви я не хохотал то есть, как в баре в Мюнхене, но заулыбался, когда Лена сказала, показывая на изображённые там на фресках фигуры с нимбами: «Вот это моя бабушка, вот дедушка, а вон мой дядя...» - как я говорил Руфи, когда она листала мои альбомы... «Нет, я не шучу, - сказала Лена. – Это на самом деле они. Мой отец владел здесь в Тарченто практически всем, включая и эту церковь, поэтому здесь нарисовали по его распоряжению на стенах нашу семью».

 

А потом её отец составил завещание так, что шесть его детей не получили после его смерти ничего. Ноль. «Ни копья!» - как кричала, бывало, моя пратёща.

 

Всё завещал католической церкви. Один из братьев Лены до сих пор не мог его простить и не хотел слышать его имени. Остальные дети были не так злопамятны, и все «вышли в люди», стали известными профессорами и т. п., насколько я помню, шесть детей отца, оставившего их без наследства, расселились на огромной территории – по всему свету, по сути: Япония, Мексика, Нью-Йорк, Артенья... От которой рукой подать до их бывшего родового гнезда Тарченто.

 

Так вот там, после посещения церкви, на стенах которой я увидел предков Лены, мы прошлись по мосту через речку Торре, который, по словам Марио, был местным «мостом самоубийц».

 

Мост при этом был не так уж и высок – сверху мне были видны крупные форели, заплывавшие в зелёные заводи горной реки, и я ещё подумал, что это странно: бросаясь с такого моста, вероятность не покончить счёты с жизнью так велика, что... Впрочем, Мирабо, хоть я его и плохо помню, вряд ли выше... Но здесь ещё странно то, что вокруг – горы, ущелья, казалось бы — лети не хочу... Я тогда же подумал, что, наверно, что-то есть вот именно в мостах, притягивающее тех, кто... ну, понятно.

 

Потом мы спустились и прошлись под мостом, я запомнил пару каких-то детей, набросивших на себя розовое покрывало и похожих на одно существо – они купались перед этим, и теперь высыхали, я потом даже нарисовал их как-то по памяти, подписав рисунок просто «Тарченто», но на самом деле они там стоят прямо под «мостом самоубийц».

 

Всё это я вспоминал на подступах к мосту Гроссхесселое, к которому я вышел неправильно: вместо того, чтобы спуститься вниз, где справлялся день рожденья Марты, я пошёл по такой дорожке, что попал на сам мост, деревянно-пешеходную его часть, над которой идут невидимые поезда, — впрочем, пока я шёл по нему, там вверху ни один поезд не проехал, я это понял, когда уже был под мостом, потому что там я слышал, как они проезжают – довольно редко, если не работали колонки диджея, звук был похож на тот, что создаёт прокатывающийся в кегельбане шар.

 

Это когда я был внизу, т. е. на расстоянии 31 метра от проносящегося скорого поезда Верхнебаварской железной дороги... а пока что я шёл по тем доскам, на которые потом смотрел снизу, и в какой-то момент, идя по ним, я стал смотреть не по сторонам – на русло Изара, плотину, Вольфратсхаузен с высоты птичьего полёта и сквозь решётку...

 

Ну да, мост в его пешеходной части полностью надёжно закрыт решётками, так что количество самоубийств после его реконструкции резко сократилось: найти лазейку теперь не так просто – чтобы пробраться на верхнюю часть моста, где идут поезда... Хотя можно, конечно, как-то туда попасть до моста и пройти по шпалам... Так что сократилось – не значит прекратилось (это я потом уже читал в википедии), и я стал смотреть не по сторонам, а себе под ноги – я увидел, что сквозь щели между досками, напоминавшими шпалы, но только они были более длинные... что в щелях между ними видна земля, и если идти с определённой скоростью, то почти не замечаешь досок, а видишь Изар и камни далеко внизу, как будто идёшь по воздуху... ну не совсем так, конечно, что-то всё время мелькает поверх этой картины, но видно её довольно чётко... и всё же всё время что-то мелькает под тобой, как будто перелистывается ворох копий... и  я ещё вспомнил сюжет рассказа, который читал давным-давно – о том, как человек шёл мимо изгороди, и чередование полосок света, пробивавшегося сквозь неё, с тёмными полосками её столбиков, случайно оказался кодом, который переключил в человеке какой-то триггер, а что было дальше – я не помню.

 

Я читал этот фантастический рассказ в далёком детстве.

 

Посмотрев сквозь это «кино» под ногами (так мы рисовали «кино» в детстве: два похожих рисуночка на соседних листах, после чего верхний лист надрезался, полоска бумаги наматывалась на ручку, и этой ручкой елозили туда-сюда, и сквозь мельтешение видна была «анимация»), я снова поднял голову и стал смотреть по сторонам, а потом подошёл к решётке и рассмотрел висевшие на ней замочки.

 

Такие висят на мостиках через Айсбах в Английском саду, например, но там с ними всё ясно: их делают пары в память о своём первом знакомстве, или о своей помолвке, или свадьбе... Здесь же я прочёл на замочке выгравированное: «Штефи, Петер и бабушка. Поезд. 2012» Что бы это могло значить? – подумал я. И прочёл на замочке, который висел на решётке рядом, точно такую же надпись, только имена были другими, и не бабушка, а дедушка. Но тот же год и тоже: «Поезд».

 

Я решил спросить, что это означает, внизу, у кого-нибудь на парти, но забыл и не знаю до сих пор. Думаю, что ничего хорошего.

 

Я стал смотреть наконец сквозь решётку вдаль, гадая, с какой стороны проходит та черта, за которой можно жечь костры.

 

Да-да, не просто грилить, а жечь настоящие большие костры – Марта объяснила это мне по телефону, в ста метрах от моста по руслу Изара, сказала она, но в какую сторону, я мог теперь только гадать, конечно. И это не имело никакого значения, это было какое-то старое правило, которое мы нарушили, разведя костёр прямо между каменными опорами моста, но мне просто, когда я шёл там вверху, это показалось как-то рифмующимся с его притяжением самоубийц – то, что за ним сразу была и такая вот ещё граница.

 

Ну да, пока я не спустился вниз и не присоединился к парти Марты и не выпил первые сто грамм виски, настроение у меня было не ахти.

 

Хотя находясь на мосту, с которого столько человек полетело куда незнамо... вроде бы самое уместное – если уж ты не следуешь их примеру — подумать о чём-нибудь жизнеутверждающем, не правда ли.

 

Но мне как-то не думалось ни о чём таком, тени летунов-самоубийц, казалось, мелькали вокруг, как эти доски под ногами, когда я опять-таки смотрел себе  под ноги, и поневоле думалось о том, а мог бы я... и так далее.

 

Короче говоря, сверху я удивился тому, что Марта придумала справлять свой юбилей в таком месте, но когда я спустился вниз и увидел эту толпу, и выпил, и разговорился то с тем, то с другим... я на какое-то время повеселел, естественно, и, поднимая глаза вверх, когда там над досками, по которым я только что шёл, прокатывался поезд, я ни о чём таком больше не думал.

 

По крайней мере, какое-то время.

 

Пока на меня не накатила очередная волна меланхолии.

 

Я вспомнил про Рут, которая меня сюда привела, не будучи здесь... Ну т. е. познакомила меня с этими людьми, ну или с какой-то их частью, прежде всего познакомила с Мартой... вспомнил с благодарностью – это были неплохие люди и мне было хорошо с ними сидеть у Изара под мостом и пить пиво, и пить виски, но с другой стороны... без неё – без моей проводницы в это сообщество — мне было тоскливо, может быть, пора было ещё выпить – что я и сделал, напев после этого неожиданно для себя: «Червону Рут не шукай вечорами...», и вспомнил, что эту песню я почти каждый раз слышал в парикмахерской гостиницы «Харьков», где меня стригли с трёх лет, усаживая на специальную досточку, которую баба Варя клала на подлокотники кресла, и я вырастал на время стрижки до высоты взрослого клиента (в детскую парикмахерскую мама сводила меня один раз, когда мне ещё не было и трёх лет, после чего долго плакала, и ей кто-то посоветовал «бабу Варю», у которой я и стригся после этого лет пятнадцать, наверно.

 

Я пил «копчёное пиво» (Geräuchtertes Bier) – довольно странный напиток, кто-то из старых панков посоветовал мне его попробовать, и мне не понравилось – как растворённая в воде копчёная курица, примерно... но я уж решил его допить, прежде чем вернуться к августинеру, и, попивая его, вспоминал ту парикмахерскую, где по радио всегда звучала эта терпкая песня – «Червона рута», а может, у них там был магнитофон, хотя вряд ли, потому что в те времена это была редкость – магнитофон!..

 

Рута – это такая травка, которая становится красной на Ивана Купала...

 

Я не помнил толком, когда Иван Купала, не сегодня ли... Но в любом случае что-то не похоже, чтобы все потом скинули одежды и бросились в Изар, нет... – усмехался я про себя...

 

Рут – рута – рутер... т. е. «маршрутизатор», который скрестил наши пути прежде чем её траектория пошла в Гонконг, а моя под этот мост...

 

Я вспомнил, выпив виски, в котором даже был приятный кубик льда, как мы ходили с Рут по Старой Пинакотеке...

 

Оказалось, что она там никогда не была. Ну, или в таком глубоком детстве, что не помнила... Я подумал тогда – когда она мне это сказала, — что это как жители морских курортов, среди них встречались мне такие, которые говорили, что уже не помнят, когда они были на море. Когда оно всё время рядом, их не тянет, всё надоедает, хотя, казалось бы «...лишь тебе не дано примелькаться...», но вот так говорили мне приморские девушки не раз, может быть, немного утрируя... Как и Рут, которая, наверно, всё-таки была здесь, потому что она сказала, что ей тяжело там от всего этого обилия религиозных сюжетов, ей там душно... Но пошла, и мы бродили по залам довольно долго, и она сказала, что здесь – на первом этаже — она точно не была никогда, а я сказал, ну как же, здесь же самый цимес... «Так много золота...» - шептала она, как ребёнок... а я вспомнил, как увидел в ней индеанку, глядя на её профиль на фоне золотистых стен бара «Холи Хоум», и вдруг она сказала слова, которые я не ожидал от неё услышать: «Как ты думаешь, - сказала Рут, – могло что-то такое быть на самом деле?» «Why not?» - сказал я, и она спросила, почему я вдруг говорю по-английски, а я ответил, что сам не знаю, со мной бывает иногда такое, я ведь так начинал жить в этом городе, когда не знал немецкий.

 

Но сейчас, вспомнив это, я подумал, что ни на одном другом языке, по крайней мере из тех, которые я более или менее знаю, мне бы не пришло в голову ответить так на её вопрос.

 

И снова тайная краснокожая превращалась в червону руту...

 

Я снова сидел на досточке в парикмахерской, закутанный в простынку бабой Варей, и баба Варя тихонько стригла ножницами мои локоны и напевала «Не шукай вечорами...»

 

Вот почему мне теперь кажется, что эта песня там всё время звучала: если её не передавали по радио, её напевала баба Варя, а когда передавали, она подпевала, радио же играло негромко...

 

«Отпусти меня, Алик», - сказал отец, глядя мне прямо в глаза, в больнице Нойперлаха,

и он повторил это несколько раз.

 

Он ещё не лежал, а сидел, ну или полулежал, взявшись одной рукой за эту ручку, что свисала сверху над ним, как в автобусе...

 

Я спросил его: «А ты знаешь, куда?». Он снова сказал: «Алик, отпусти меня». Я снова задал ему тот же вопрос. «Куда?» И он снова повторил: «Алик, отпусти меня».

И снова.

 

Это были практически последние его слова. Он жил после этого ещё почти год, но говорить перестал полностью, и последние слова его были именно такими.

 

Он повторил их несколько раз.

 

Один или два раза он мне ответил на мой вопрос («Но куда?»): «Не знаю», - сказал он, и через минуту снова: «Отпусти меня, Алик».

 

Поэтому когда его привозили на скорой в очередной раз в ту же самую больницу Нойперлаха и тот же самый завотделением интенсивной терапии (реанимации) доктор Киллер, о котором я писал в самом конце текста «Кино и немцы»... да, когда тот же самый доктор или его помощник, о котором я тоже там писал – доктор Тот (а «Tod» по-немецки смерть, но происхождение фамилии у того доктора венгерское), когда один из них – они чередовались в этом — затевал со мной дискуссию о том, нужно ли вытягивать отца в этот раз (у него, как правило, было очередное воспаление лёгких – каждые две-три недели), и я говорил да, доктор Киллер или доктор Тот каждый раз по-новому говорили мне – с какого-то момента, повторяю, до той черты они всегда просто молча, видя отца, принимались за дело, — но вот этот страшный последний год, когда он перестал говорить, а чуть позже и двигаться (пять лет перед этим после инсульта он не только ходил со мной по парку, но и говорил при этом со мной о многом... о многом... чего не было уже много лет перед этим – отец, живя под большим давлением, был всё время невероятно вспыльчив по поводу и без повода, и я даже не помнил уже, когда мы с ним нормально говорили до его инсульта), завотделением реанимации и его зам из полных антиподов собственных фамилий, как бы сказать... стали таки их буквальными носителями – фамилий, и я каждый раз вступал с ними, отвечая на их вопрос, в дискуссию, которая с каждым разом становилась всё более длительной.

 

Надо отдать им должное: поспорив со мной и убедившись, что я непреклонен, они умолкали и делали всё, что нужно в таких случаях: антибиотики, капельницы и т. д.

 

Я спрашивал их, знают ли они в точности, что происходит в сознании отца?

 

Нет, - говорил и доктор Киллер, и доктор Тот.

 

А тогда, говорил я, - как же мы можем выключить то, что мы не знаем?

 

Они спрашивали в свою очередь, не говорил ли отец что-нибудь по этому поводу, когда он ещё мог говорить.

 

Я не стал пересказывать им его последние слова, говоря себе, что мой аргумент «он не ответил – куда» они точно сочтут нерелевантным.

 

Они спрашивали меня, хотел бы я, если бы я был на месте отца, продолжать жить в таком состоянии.

 

Я отвечал, что это не имеет значения, потому что я это я, а он это он, и мы всегда были с ним очень разные и с разными точками зрения буквально на всё, во всяком случае, до того, как у него случился инсульт. После чего нам было даровано несколько лет общения по душам, когда наши точки зрения иногда и совпадали, нередко... Но как можно судить о том, совпали ли бы они теперь? Поэтому что хотел бы я, будучи на его месте, не имеет значения.

 

Да, всё это были довольно слабые аргументы, согласен, но для того, чтобы убедить докторов, их хватало.

 

Я говорил это каждый раз, вообще не задумываясь, ничтоже сумняшеся, потому что такое решение было принято мамой: никакой пассивной эвтаназии, ни в коем случае, бороться до последнего.

 

Так что я, в общем-то, и не принимал решение, а отстаивал мамино.

 

А если бы не мама, отстаивал бы я отца каждый раз точно так же?

 

Я думаю – да.

 

Хотя теперь, когда я думал об этом, сидя под этим мостом... я понимал, что полной уверенности в своей правоте – тогдашней – у меня теперь нет.

 

«Отпусти меня, Алик».

 

Ещё за год примерно до этого я как-то нашёл, придя к родителям, маму всю в слезах, она не сразу сказала мне, в чём дело...

 

Да нет, вообще не смогла это сказать, но тут отец сам вышел из спальни, сильно ссутулившись, как он уже тогда ходил, и, щупая перед собой рукой воздух, сел на диван и сказал: «Алик, сын, тут такая неувязка вышла. Я уже умер, а свидетельства о смерти у меня нет. Как же так?».

 

Я похолодел, да.

 

Но в то же время то, что у меня у самого уже был такой опыт... помогло мне не растеряться, а вступить в дискуссию с отцом, которая как-то его постепенно успокоила, и он больше этого не говорил.

 

Может быть, ещё и потому, что увидел, как это подействовало на маму, может быть, не говорил – не означает, что он так не думал.

 

(У меня такое было давно, после употребления вещества, я думаю, что многие прошли через такой опыт, во всяком случае, я не буду здесь его описывать.)

 

Я не могу сказать, что я думал всё время о смерти, находясь под мостом Гроссхесселое и внешне принимая участие в веселье, чокаясь, разговаривая, а потом даже немного танцуя с именинницей... но мысли то и дело к ней возвращались, не знаю, было ли это влиянием – своеобразной индукцией — этого моста...

 

«Смерть это только мысль. Но эта мысль такова, что не пускает в голову другие мысли», - такую фразу выдал как-то мой компьютер в фирме, где я работал. Система там каждый день, точнее, утро, выдавала, когда включали компьютер, какую-то цитату, часто не называя источника.

 

Помню, что система (линокс там был, кажется) любила цитировать «Автостопом по Вселенной», так-то я её не читал.

 

Да, я упомянул выше текст «Кино и немцы» [1], я не стану его здесь приводить целиком, как было подумал (и частично я так делал в рассказе «Мистер Терри») — его надо, если что, откорректировать и основательно перетряхнуть, а тогда неизвестно, что вообще от него останется...

 

Однако возвращаясь от сноски или ссылки, если вы по ним ходили, к повествованию – вот этому, у которого в данный момент ещё нет названия, — и если я так ничего и не придумаю... ну напишу тогда там вверху, когда и если я допишу сам текст, «o. T.» («ohne Titel», нем.), ничего страшного.

 

Пока что я не знаю, как его назвать, это будет зависеть от его объёма в том числе.

 

А может быть, назову его просто «Их».

 

Кого их при этом гадать не надо, потому что это просто «я» по-немецки русскими буквами.

 

Хотя тогда надо бы с мягким знаком...

 

Или тогда уже: «Ишь»...

 

А что, так произносят «их» те, кто приезжают к берегам Изара с берегов Рейна...

 

Ишь, как выпендривается...

 

И, может быть, такое название уже было, я пока не решерширую, потому что, как я уже сказал, это только так, навскидку.

 

Название — это дело важное, конечно, но меня больше волнует то, что уже есть, не слишком ли мрачные у меня получаются в этот раз импровизации?

 

Конечно, я никогда не писал развесёлые книжки, но как-то там всё-таки всё это чередовалось... а тут... повествование начинается на еврейском кладбище, а заканчивается под немецким мостом самоубийц, не слишком ли...

 

Впрочем, что это я: взгляните вокруг: это же настоящий праздник жизни, надо только ещё немного выпить, посмотреть другими глазами, запомнить и потом живописать хоть немного то, что было вокруг, а не крутилось в моей голове...

 

Как сказал русский царь (не помню, Николай, Александр ли), глянув сквозь какой-то – не первый — бокал шампанского, которое ему налили под Судаком: «Я теперь вижу всё в новом свете!».

 

И посёлок стал называться с тех пор «Новый Свет», может быть, вы тоже слышали эту байку там, если успели побывать.

 

Одним из лейтмотивов «Параллельной акции», раз уж я не то чтобы пишу сиквел, но, во всяком случае, вот я о ней здесь вспомнил... А вы могли её не читать, так вот: там один из лейтмотивов — фотографии Бориса Михайлова.

 

В том числе и та дюжина, на которых запечатлён впс во время отдыха вместе с Михайловыми в Крыму, на многих снимках со своей давней теперь уже подругой.

 

Примерно год назад... но я могу точно сказать: это было в конце февраля 2014 года, т.е. примерно за неделю до аннексии Крыма, о чём я совсем в тот момент не думал, я не мог поверить, что такое может случиться, пока оно не произошло... так вот, ровно за неделю, просто так совпало, я вдруг собрался наконец и поехал в Берлин со всеми фотографиями, которые Борис Михайлов подарил мне в 2002 году.

 

Некоторые я вынул из рам, где они висят, в том числе коллаж, который он мне тогда подарил на день рожденья, вырезав из фотографии голову моей подруги, которую я, которому голову он при этом, в свою очередь, отрезал, получалось, что держу в руках за волосы.

 

Борис сам сделал паспарту к этому коллажу, мне оставалось только купить рамку.

 

Мы встретились в кубинском ресторане, который прямо напротив Тахелеса, мы – это я, мой сын, Боря и Вита Михайловы, и ещё были какие-то их друзья, приятные люди, имена которых я забыл, кажется, он – болгарин, она – немка, и оба они как-то причастны к миру арта...

 

Я говорил об этом ещё по телефону из Мюнхена, что привезу фотографии, которые он мне когда-то подарил, «на подпись», говорил уже давно, один раз он просто сказал, что всё подпишет, другой раз – что надо будет посмотреть, он же не помнит, что дарил, поэтому я не думал, конечно, что он вот так вот сразу всё подмахнёт, нет.

 

Но всё-таки, когда я раскрыл папочку и он стал перебирать снимки и все отбрасывать, ну т. е. откладывать в сторону со словами «нет... нет... нет... нет... нет...» - когда он так же отложил и коллаж, который мне дарил на ДР, я напомнил ему, что это... «Ну и что, - сказал Борис, - ну подарил и подарил, а подпись это нечто другое».

 

Дойдя до фотографии, сделанной «горизонтом», где мы с Т. лежим в обнимку в Коктебеле на нудистском пляже, Борис задумался.

 

Я осторожно напомнил ему, что эта фотография (примерно 30 на 15 см) вообще-то вошла в его серию, которая выставлялась там-то и там-то...

 

«Нет, - сказал Борис, - она же вертикальная. В серию вошли только горизонтальные. Но она к ним относится, да... Да, эту я могу подписать... Точнее, я не подпишу её, но напишу там несколько слов, этого достаточно, мой почерк.»

 

 «Так что, взять мне ручку?» - сказал я. «Да», - сказал Борис, и я встал и подошёл к официантке, взял у неё ручку, вернулся за стол. Борис на мгновенье задумался, а потом что-то написал с другой стороны фотографии. Я не глядя сухо поблагодарил и положил её, как и остальные десять, в папочку, и постарался не подавать виду, что обижен, продолжил беседу.

 

Да, в тот момент я на него обиделся.  Кроме того, я уверен был, что никогда не буду об этом писать, но вот теперь мне кажется, что не на что было обижаться, а значит и... почему не писать, собственно? Раз я ничего плохого о нём не говорю при этом.

Я понял всё это после того, как представил себе, что где-то выплыли мои черновики, было же такое время, когда я писал на бумаге, ручкой, были черновики, которые потом тысячу раз менялись, а потом ещё столько же, перейдя в компьютер, – так возникла первая книга... И вот если бы кто-то возник с ними и предложил мне их подписать... Я бы доплатил, чтобы их уничтожили, а не подписывал... Вот фотографии для Бориса — что для меня письмена, такое же отношение к черновикам, примерив это, то есть почувствовав на своей шкуре, хотя бы и мысленно, я понял, что не было повода для обиды.

 

Спасибо, что не порвал – как я бы точно свои черновики...

 

Дружба дружбой, а авторизация своих произведений – сама по себе.

 

Что уж говорить про валоризацию...

 

Возможную только в случае Б.М., разумеется, а не в моём, ну понятно.

 

В общем, я взял папочку, положил в рюкзак и только на следующий день, когда, переночевав у сына и погуляв с ним по его по-своему замечательному городу, ехал в автобусе из Берлина в Мюнхен, мне вдруг стало интересно: а что он там написал?

 

Я вынул фотографию, прочёл: «О Крымском, о...» - дальше я не смог прочесть, нрзб, чудилось что-то... неужели – «о проклятом»? Да, и внизу стояла какая-то закорючка... Я набрал номер Михайловых и спросил: «Боря, а что там ты написал? Я не могу прочесть. Я смог прочесть только «О крымском...», а дальше не могу никак». «Не бери в голову, - сказал он. – Не думай об этом. Я уже забыл. Я написал только для того, чтобы видно было мой почерк, а что я написал, неважно». «Ну хорошо, - сказал я, - а что внизу стоит – это твоя подпись? Я же её не знаю».

 

И тут была пауза.

 

После чего Борис сказал: «Это половина моей подписи».

 

Через неделю Крым стал их.

 

Кого «их», я думаю, ясно, если взглянуть на их сигнификант фамилии «Аксёнов».

 

Но чтобы это не показалось очередным каламбуром, я не буду называть текст «Их».

 

«Плохое название», - сказал знакомый русскоязычный писатель (кстати говоря, совсем не «титульной нации») о «Параллельной акции». Сам роман он в тот момент ещё не читал. «Почему?» - поинтересовался я. «Потому что сразу два слова иностранного происхождения рядом».

 

Ладно, что-нибудь придумаю...

 

Не знаю, навсегда ли Крым их, но я теперь всегда буду вспоминать, глядя на эту фотографию (довольно подробно описанную в «Параллельной акции», кстати, в главе «Ангельский концерт» она вместе с заглавной фотографией человека в шляпе, которая вынесена на обложку книги, «дала импульс» ассоциативному потоку, который и стал этой главой), что с другой стороны там стоит полподписи, которые были туда поставлены за неделю до того, как... А, ну да – дома при нормальном свете я расшифровал второе слово однозначно: «о прошлом», - написал Борис.

 

«О крымском, о прошлом», стало быть.

 

Ну да, ну да.

 

Марта познакомила меня с Францем – своим сыном, которого я видел впервые – он приехал на её день рожденья из Гамбурга, где, закончив учёбу, уже начал адвокатскую практику.

 

Познакомила, чокнулась с нами и отошла дальше – она непрерывно перелетала по берегу, как такая бабочка-капустница, в этом своём длинном и светлом шёлковом платье, с бокалом белого вина, что неудивительно – столько гостей... Целый табор, по сути, раскинувшийся на берегу – ну да, мысль о «таборе» напомнила мне перед этим маленький городок Штраубинг, где мы оказались впервые, приехав в Германию восемнадцать лет назад, – именно туда нас распределили с женой, сыном и моей экс-золовкой... И там нас встретил в первый же день – где-то на набережной Дуная, когда мы гуляли — весёлый местный житель, который сказал нам, узнав, что мы не туристы, а приехали сюда жить (сказал по-английски, разумеется): «Ребята, вы даже не представляете, как вам повезло! Потому что вы попали к нам сюда – в настоящую Германию! Потому что,  - он махнул рукой, - по ту сторону Дуная немцев нет, там живут одни цыгане!».

 

Я спросил Франца, не знает ли он Ника... дальше последовала сложная аристократическая фамилия, Ника-адвоката то есть, которого знает пол-Мюнхена, ещё с той поры, когда он был не только адвокатом, а диджеем в «Ультрашали», самой кислотной дискотеке в городе, которой давно уже нет... Спросил просто так, чтобы что-то сказать, ясно же, что не все адвокаты знают друг друга, даже принадлежащие одной возрастной группе... Франц покачал головой, и, так как он всё ещё стоял рядом, я спросил его что-то уточняющее про мост, под которым мы с ним стояли.

 

То ли где находится на самом деле та черта, за которой кончается в каком-то смысле Мюнхен и можно жечь костры... То ли я спросил его о том, насколько сократилось количество самоубийств... Ну да, он теперь жил в Гамбурге, но ведь бОльшую часть жизни он провёл в Мюнхене и мог бы что-то такое и знать, потому что – он подтвердил мне, — что это далеко не первое парти, которое Марта устраивала здесь, и что-то он помнил ещё из детства... но смутно.

 

Он спросил меня, почему я интересуюсь такими вещами, и я ответил, мол, боюсь, что буду писать об этом когда-то рассказ, «ну да», ответил я на его следующий вопрос, пишу прозу, о чём – сказать не могу, обо всём понемногу... И чтобы переключить тему, рассказал старый анекдот о клошарах, которые лежат под мостом и рассуждают, что бы они сделали, если бы обломился миллион, и один говорит, выслушав предыдущих ораторов: «А я бы купил этот мост». 

 

В этот момент к нам подошёл дядя Франца и, соответственно, родной брат Марты, он рассмеялся, то ли уловив смысл анекдота без начала, то ли просто так – он почти всё время улыбался или смеялся, когда говорил с людьми, напоминая мне человечков из дерева, которых я в детстве видел много раз, листая альбом «Эрмитаж» (какого-то финского скульптора, кажется, «Баня» называлась эта резьба по дереву, они сидят там на скамеечке... а через минуту я снова  вспомнил об этом – когда речь зашла о «мюнхенском Чарли Чаплине», который тоже показался мне одним из тех деревянных человечков, что я часто разглядывал в детстве, в альбоме – подумал я, когда Густав о нём заговорил).

 

Франц кивнул мне и пошёл куда-то дальше, а я спросил Густава, сам удивляясь своей... скажем так, непосредственности, как будто во мне проснулся журналист:

 

- Отразилось как-то на твоей жизни то, что твой дед был...

 

- Да нет, - сказал Густав, не смеясь, - не думаю. Разве что в детстве, в школе немного пришлось выслушать из-за этого неприятных вещей...

 

- Каких?

 

- Ну, как каких... «Внучок предателя!».

 

- Что, правда?

 

- Да-да, конечно. Но ничего такого уж... Это нельзя сравнить, скажем, с тем, что произошло после войны с Карлом Валентином. Его подвергли обструкции, простые люди, разумеется, толпа всегда толпа.

 

- А его-то за что?

 

- А было такое мнение, что он был антифашистом, хотя я не уверен, что это так и было. Но, так или иначе, было распространено такое вот мнение среди людей. Ну, какой-то полуанекдот ходил о том, как он резко ответил Гитлеру, который признался ему «в любви», как оказалось, безответной.

 

- Я что-то слышал... – сказал я.

 

- Вот-вот. Если ты через шестьдесят слышал, то уж что говорить о его тогдашних соседях... И они объявили ему бойкот, а он как раз заболел воспалением лёгких, а время вообще было тяжёлое и для многих голодное, вот его, по сути, и уморили голодом, не оказывая никакой помощи.

 

- Какой ужас, - сказал я, представив себе... точнее, я не смог себе представить Карла Валентина ещё более худым, чем он был до всякой болезни – всю жизнь...

 

«Самые вкусные белые сосиски можно покушать на завтрак в кафе музея Карла Валентина», - слышал я не раз, но сам не пробовал, а после рассказа Густава и не попробую никогда, наверно.

 

В юбилей Брехта в его родном Аугсбурге сделали новый сорт колбасок: «Брехтовские».

 

«А что, он их любил?» - спросил я продавщицу.

 

«Нет. Но если бы он их попробовал, они бы точно ему понравились!» - сказала она.

 

- У меня есть полное собрание сочинений Карла Валентина, – зачем-то сказал я. – В одном томе.

 

- Его надо видеть.

 

- Я видел записи. Но и читать можно. А что у тебя было с этим после школы?

 

- Нет, больше я никогда не ощущал ничего такого. Ну, понятно, что наша мама это вряд ли вообще когда-либо слышала, её приглашали в различные места в качестве «свадебного генерала», да и в партии она была не последним человеком, конечно... всё это понятно. Не стоит вообще на этом сосредотачиваться, в школе – дети, детская жестокость — это ничего не значит.

 

- А Карл Валентин?

 

- Ну, это другое дело. Я тебе говорю про себя. Прости, вон меня уже зовут, - сказал он и пошёл к членам своей группы, с которыми они, настроившись и раскачавшись, минут через пятнадцать начали играть вечно-зелёные песни и баллады, освободив таким образом на время диджея, который пошёл подкрепляться – на раскладных столах стояли закуски и периодически «созревала» на гриле очередная порция бараньих отбивных с косточками.

 

Так как я уже тоже испытывал некоторый голод, я отправился туда же, взял себе тарелочку, положил на неё всего понемногу, взял новое пиво.

 

Мы сидели друг против друга на чьих-то покрывалах, и, чокнувшись, разговорились: он оказался звукооператором Национального, т. е. Оперного театра, а его приятель – не менее атлетический юноша с пышной шевелюрой (диджей был полностью лысым) — оказался статистом того же Оперного, но каким-то непростым, а... «Мужская модель» -- так он назвал сам себя, и рассказал, что участвует в сценах, где нужно не только обнажать свою натуру (иногда и полностью, но чаще всё-таки частично), но и участвовать в акробатических, по сути, сценах, последний раз его, что ли, распинали вниз головой, он качался так над сценой, как маятник... Иногда просто в «батальных» сценах  он изображает воинов, ну и т. п., что скажут. Только что не поёт. То есть в опере. А так вообще-то очень даже поёт – в Америке он пел в мюзиклах, кроме того, Стив музыкант, и у него здесь даже есть собственная группа, к которой иногда присоединятся и Альфред, не столько как звукооператор, сколько как ударник. Стив сказал «сейчас», потыкал пальцем в смартфон, и я услышал, а потом и увидел его группу на сцене – он вручил мне телефон, и я посмотрел и послушал несколько минут.

 

Музыка, которую он сам пишет, напомнила мне Foo Fighters, но всё ведь что-то напоминает, а так звучали они довольно качественно...

 

Стив оказался родом из Нью-Джерси, но уже давно жил в Мюнхене. Здесь же где-то – ближе к воде — был ещё один участник их группы, на которого он указал, родом из Ирландии.

 

Будут ли они сегодня играть?

 

Они ещё не решили, но скорее всего нет, в таком неполном составе им не очень-то и хочется... к тому же он думает, что брат Марты и его старая гвардия будут играть так долго, что удовлетворят потребность в живой музыке сполна, после этого публике больше захочется потанцевать.

 

- Танцевать? – удивился я и посмотрел на гальку.

 

- Конечно. И ты тоже будешь, вот увидишь.

 

- Да нет, я вообще не танцую, никогда.

 

- А вот посмотрим.

 

Тем временем к команде седовласых полуакустических гитаристов, в которую входил и один басист с тонким высоким электрическим контрабасом-палкой, напоминавший куклу из «Необыкновенного концерта», т. е. не только его «бачок» с верёвкой, но и его лицо с круглыми очками и длинными белыми усами и баками,

само по себе было похоже на куклу... точнее, на маску, какие раньше продавались всюду в ларьках, а теперь куда-то они исчезли, типа Айболита или Деда Мороза, я не знаю, зачем я так длинно о нём пишу, потому что больше я о нём ничего не скажу – не знаю, я видел его не раз на праздниках у Марты, но ни разу с ним не разговаривал, а здесь впервые я видел его с его главным инструментом — в доме у Марты он играл на чём придётся, однажды у него было с собой банджо. Так вот, к ним, пока я беседовал с звукооператором театра Оперы и балета, присоединился ещё один участник, которого я знал получше, но такой его гиперактивный модус был для меня внове. Внешне он был похож на дядюшку Фестера, и нельзя сказать, что он был единственной копией дядюшки, здесь же были и другие, но Тони Наглер выделялся из них своим ростом, он был самым высоким «дядюшкой», и самым ярким, безусловно, не в обиду другим яйцеголовым (в прямом смысле), ну просто даже благодаря своей красной длинной рубахе, напоминавшей немного косоворотку – она доставала ему до колен... Или я её преувеличиваю?.. Да нет, так и было: он ведь, играя на гитаре, висевшей на длинном ремне, всё время наклонялся, и даже как бы бил поклоны, так что рубаха и впрямь то и дело прикрывала его коленки... Не голые, нет, Тони был не в шортах, хотя двигался периодически точно, как гитарист AC/ DC... но он был в каких-то длинных стиляжных  брючках, о которых, я помню, он что-то говорил отдельно в прошлый раз у Марты... что их отдала ему какая-то бывшая пассия, которую он не видел сорок лет – столько времени он не был в Мюнхене, прежде, чем вернулся.

 

Такая вот langsame Heimkehr (вспомнилось название романа Хандке – «медленное возвращение на родину») у него была, т. е. было, ну да… а вернувшись, встретился с ней и оказалось, что у них теперь совпадает размер брюк. 

 

Нельзя сказать, чтобы Тони Наглер играл, — это было бы тогда хулиганством, потому что он лупил по струнам просто так, без разбору, и так неистово, что шквал какофонических аккордов заглушил бы гитаристов с каподастрами, которые нежно играли свой кавер «Отеля «Калифорния»» и т. п., и оглушил бы публику.. если бы гитара была подключена, чего не было на самом деле: в руках у Тони была то есть электрогитара, но шнур её, если к нему присмотреться, валялся на песке и на гальке, ползал, прыгал, как и Тони, не стоявший долго на одном месте.

 

В общем, это был такой «Гаркуша», музыканты Густава однако поддались его своеобразному «дирижёрству» и стали играть более быстрые шлягеры.

 

Глядя, как оттягивается этот дед, я испытывал смешанные чувства.

 

С одной стороны, я испытывал угрызения, описанные в книге «Как закалялась сталь»: мучительно больно было мне то есть за бесцельно прожитые годы, потому что я вот так не рвал и не метался – как он это делал и делает всю жизнь, вот и сейчас, и у всех на глазах...

 

С другой: мне казалось, что эта бессмысленная пантомима есть квинтэссенция всех его предыдущих метаний и жестов.

 

Может быть, просто холерик меланхолику не товарищ, а может быть, я спасал себя этой мыслью от тех самых угрызений... и ощущения, которое испытывал, когда он мне рассказывал о своей жизни – ощущения, что я свою просто всю проспал.

 

Чтобы не сказать грубее...

 

Нет, ну вот проснулся под мостом... а вокруг – парти... спасибо парти и за это...

 

Тони Наглер известный человек. Как говорит в таких случаях один мой старый друг – «Великий человЕк!»

 

Он был актёром кино. Да и есть, собственно, просто как-то его последнее время не особо приглашают, но он успел уже сняться, как минимум, в полсотне фильмов и в сериалах... Кроме того он... Да, собственно, Тони – всё, он то, что по-немецки называют „tausendsassa“ – «и швец, и жнец и на дуде игрец».

 

Наглер ещё и бывший революционер-террорист (участник РАФ), соответственно, бывший зек (десять лет он провёл в одиночной камере), актёр и чтец-декламатор, и не только собственных произведений – он звал меня незадолго до этого в один бар, где он и двое его коллег читали Карла Краусса в честь 100-летия начала Первой мировой, ну т. е. понятно... При этом он отнюдь не всегда играет на отключённой гитаре, это он сейчас прикалывается, чтобы добавить «перцу», очевидно, команде Густава с этими их каподастрами и протяжными нотами...

 

Он записывал пластинки с известными африканскими музыкантами, он написал гору книг прозы и нон-фикшн, и «Критическое переосмысление опыта РАФ» и т. д. и т. п.

 

Он – художник, пишет красками на холстах и на чём придётся, он делает «объекты», как и всё другое, помимо участия в РАФ, которое принесло ему десять лет медитации в одиночной камере... и актёрства, которое приносило ему раньше ощутимые деньги... остальные его занятия не дают ему вообще ничего.

 

Кроме удовольствия!

 

Может быть, назвать этот текст «Зависть»? Ну и что, что было, вон Карл Уве Кнаусгорд назвал же свою сексталогию «Min kamp», что и звучит почти как „Mein Kampf”, и... ничего.

 

Ну, т. е. как ничего, я не хочу злопыхать, но не могу избавиться от мысли (честно медленно прочитав один 615-страничный том), что не в этом, конечно, состоял секрет такого интернационального мегауспеха, но кто-то мог... и поэтому купить.

 

Виктор Ерофеев как-то по тв рассказывал, что иранцы, например, решили издавать его книгу «Добрый Сталин» только из-за её названия.

 

Название много значит всё-таки... и я сейчас говорю уже не об успехе, а о более скромных задачах: чтобы текст не выглядел случайным набором предложений, чтобы он «работал»... ну и что, что бесплатно — не в деньгах счастье, денег нет и не будет, серьёзная литература и деньги вещи суть... Ну вот, чтобы она была, по крайней мере, хоть как-то серьёзна, раз уж она не приносит денег и не развлекает... Не хочется, чтобы всё это было... вот как у Тони Наглера с его болтающейся отключённой гитарой, которую он наконец перестал избивать и положил в чехол.

 

Он весь излучает такую радость, как будто его только что отпустили на волю!

 

«Классическая музыка это тюрьма. Но чтобы насладиться свободой, надо как следует посидеть в тюрьме», - сказал кто-то из музыкантов, я не помню, кто именно... отвечая на вопрос, почему он из классики перешёл в рок...

 

Раз в год Тони сажали в вертолёт и перемещали в другую тюрьму, в другом городе Германии...

 

И вот они летели однажды над большой рекой, Рейном ли, Дунаем ли, но не Изаром точно, это я помню... и Тони несколько раз повторил, уже просто прокричал, что он больше не может терпеть!

 

Пилот выбрал подходящий для посадки островок, и рыбак, который там сидел с удочкой, забыл о поплавке, потому что на крошечный островок прямо перед ним опустился с неба вертолёт, из которого вышли три человека, и тот, что был в наручниках, сразу же пустил фонтан, после чего все трое быстро вернулись в вертолёт и улетели.

 

Вот такие истории... Жизнь удалась... Во всяком случае, Тони и сейчас выглядит так, как будто его только что выпустили из того вертолёта... и он испытал огромное облегчение... или даже сбежал, вот да, сбежал – у рыбака же было что-то с собой, я не знаю, катер там или хотя бы лодка.... И так он и бежит – вот сейчас вдоль берега, на манер дядюшки Фестера, здороваясь за руку с множеством людей, как такой волшебный президент...

 

Прилетит вдруг волшебник в голубом вертолёте и бесплатно покажет кино...

 

Перемещали его и ещё одного... нет, не сокамерника, они виделись только во время таких перелётов... впрочем, они объявляли голодовку, чтобы им разрешили хотя бы изредка общаться, но чем там дело кончилось, я не помню... а перебрасывали их с места на место потому, что все годы было опасение, что какие-то их лихие камарады могут попытаться их освободить, взяв тюрьму штурмом или что-нибудь в этом роде...

 

Тем временем здесь, на берегу Изара, включили уже какую-то и впрямь подходящую для танцев музычку...

 

Т. е. ещё не «Червону руту», нет, но уже почти...

 

Ну хорошо, а что здесь с девушками?

 

Они есть в принципе, но для такой толпы... что не удивительно, это мужская страна вообще и парти под мостом самоубийц в частности: девушек среди гостей немного, все с бойфрендами, проходят, правда, мимо случайные прохожие, в том числе попадались среди них и «дочери Изара», как Кристоф, этот профессиональный актёр и самодеятельный кох, ну да... и мой старый приятель, с которым мы, правда, чуть не рассорились после того, как он поджарил меня на своей чёртовой сковородке... Но об этом потом как-нибудь, в общем, один мой приятель называет так только особенных тварей, гуляющих только по берегам этой реки, наподобие «дочерей Рейна», ну понятно.

 

Раз уж я вспомнил о Кристофе, расскажу про несчастный случай...

 

Не самый несчастный из того, что может случиться с человеком вроде меня, но всё-таки: я сжёг тогда часть ступни, треть как минимум, я не помню, какую степень присвоили моему ожогу в больнице «Справа от Изара», где начиналась, кстати, моя опять-таки «Параллельная акция».

 

С тех пор там кое-что изменилось: вместо маленького stroke-unite, куда тогда, в 2001-м, привезли отца, там выросло несколько зданий – корпуса целого «Мозгового центра».

Я недавно посещал там дальнего родственника из Москвы, которому сделали операцию – удалали огромную аневризму. По сравнению, например, с этим, не говоря уже об инсульте отца... Да нет, даже ничего не сравнивая, ясно, что тот несчастный случай был достаточно пустяковым, но – болезненным, чёрт бы его подрал.

 

Больно было так, что я два часа не мог после этого достать из Изара свою несчастную  левую ногу – как только я доставал её оттуда, боль была непереносимой, и я быстро опускал ногу в бурный холодный поток.

 

Я сидел там так долго, что как будто всю жизнь («Bleibe immer im flow!» – вспоминалась мне там надпись на открытке, которую я получил на день рожденья от старых друзей, «Оставайся всегда в потоке!»), и не свою, а – Изара, как будто это моя нога и разделила там его потоки... а он мою – судьбу, по крайней мере, на две части – «I’m the river… Is that what you really want?» – ещё не спели тогда Foo Fighters, это я вспомнил сейчас, подумав, не взять ли это эпиграфом... но понял, что другие строчки этой песни –  «I found a reason Beneath the subway floor I found the water
The devils water and walked along its shore...» – ещё больше, чем имяреку, подходят  Тиновицкому в одноименной с ним повести, по которой он ездит с виски в метро, попадает в пещеру Джек Дэниэлс и т. д. 

 

А с третьей стороны, вся эта love song больше подходит, конечно, всё-таки к этой повести, чем к «Тиновицкому», — чем не «Червона рута»... В общем, в результате я отказался от эпиграфов.

 

Это было как раз в том месте, где поток разделяется на два – один течёт дальше, другой направо и более бурно, где он сразу преодолевает плотину, за которой, кстати, ловушка, в которой утонуло немало людей (почти каждое лето один-два), будь то гребцы на надувных лодках или пловцы, которые спускались по водопаду плотины просто так, съезжая на брюхе или на заднице, а там сразу попадали в ловушку.

Их затягивало на дно с непреодолимой силой. Мне не верилось, и потому мне это так подробно рассказывал – перед тем, как я наступил на раскалённый противень (а не после этого – как, чтобы, так сказать, утешить, мне рассказывали другие истории другие гости), один из гостей гриль-парти Кристофа... Он рассказал и то, что однажды они с приятелем на лодочке спасли двух гребцов: увидев, что они спустились и лодочка их остановилась после плотины как раз над воронкой, они тогда с приятелем на своей надувной лодке отважно скользнули в стремнину и, как шар в бильярде, оттолкнули лодку с проклятого места и сами так быстро принялись грести, что тоже спаслись – отплыли оттуда, удалось, - я слушал его рассказ; повторяю, сам ничего этого не проделывал ни вплавь, ни на вёслах, и вам советую не пробовать, это на Флаухере, сразу за поворотом рукава.

 

Я спросил рассказчика, почему же там не стоит какой-нибудь щит, предупреждающий о смертельной опасности, а он сказал, что – откуда он знает, и в самом деле странно.

 

В тот день никто не сплавлялся по этой реке, в тот день этот «бешеный» или «бурный»[2] был не зелёным в местах, где он глубок, и прозрачным, где мелок, а мутным и коричневатым повсюду, потому что перед этим несколько дней шли проливные дожди, и держать в его воде ногу, из которой всё ещё сочилась кровь, было, возможно, и не лучшей идеей.

 

Я говорил себе, что становлюсь «братом по крови», ха-ха.

 

Боль этот мой с-водный брат снимал холодом на раз... Пока я не смог её терпеть и без его помощи, и тогда Кристоф отвёз меня на машине в больницу «Справа от Изара», где в отделении срочной помощи меня принял доктор Мюнхен.

 

Да, такая фамилия была на его бирочке, и есть, стало быть, такой там доктор, в тот день он дежурил в приёмном отделении. Он обработал ожоговые раны, сестра сделала перевязку и укол от столбняка, после чего доктор Мюнхен принялся писать письмо моему домашнему врачу, для чего ему надо было узнать, как это произошло.

 

Вообще, скажу ещё раз: это всё проза и не всё нон-фикшн, имена и фамилии, если с какими-то и совпадут, то случайно, но вот в фамилиях докторов, так же, как это было и в тексте «Кино и немцы», я не изменил ни одной буквы.

 

Один из многочисленных докторов, которые лечили отца, в тот раз в маленькой клинике возле Английского сада, куда его перевели из «Справа от Изара», был доктор Paris, что и Париж, и Парис, и я не спрашивал его, кто он именно, мне было не до того.

 

Инсульт случился с отцом не в Париже, а в Мюнхене, но на следующий день после того, как он вернулся из Парижа...

 

Письмо из приёмного отделения «Справа от Изара» домашнему врачу, написанное не совсем под диктовку, но с моих слов, доктором Мюнхеном, начиналось так: «Anamnese: «Herr Milstein stellt sich in der chirurgischen Polikinik vor, nachdem er nach dem Klettern in heißen Grillpfannen gestiegen ist. Er habe im Anschluß seinen Fuß ca. 2h in der Isar gekühlt...» (...попал в хирургическое отделение поликлиники после того, как, карабкаясь, ступил на горячую сковородку. После этого он два часа охлаждал ногу в Изаре...) 

 

Все, кто заходил, пока я там лежал, выставив ступню, похожую на большой печёный картофель, сёстры то есть клиники «Справа от Изара», спрашивали, как это я умудрился, и когда я рассказывал, они с трудом могли сдержать смех.

 

Я попробовал представить картины, которые у них в голове порождали мои слова, и вспомнил, что Владимир Высоцкий, по словам его первой жены в какой-то передаче, когда жарил цыплят табака, танцевал на них, когда они уже были на огне конфорки, придавив крышкой...

 

На самом деле я в тот момент, т. е. за секунду до того, как попал ногой в Bratfanne, перелез через деревья, которые выбросил на берег мой полноводный братец, ветви то есть и целые деревья, которые кто-то до нас сгрёб в одну большую кучу, получившуюся длиной метров десять-пятнадцать и высотой примерно метра полтора. Эта не совсем живая изгородь разделяла площадку, где мы были, как бы на две части, и чтобы пройти к воде за очередной бутылкой августинера, охлаждавшейся в Изаре, как чуть позже моя нога, нужно было преодолеть изгородь, что я и сделал довольно лихо, нога у меня тогда ещё не болела, её не заклинило — проблема с позвоночником началась через год.

 

Оперировали меня, кстати, в «Изар-клинике», есть здесь и такая, и это не «Справа от Изара», это другая... А тогда ничего этого ещё не было – меня вообще не клинило, и я перемахнул через весь этот лесоповал, как эти лошади, берущие барьер... Ну, или не совсем так, но на самом деле быстро – ступил на изгородь, цепляясь руками, взобрался наверх и в то же мгновение спрыгнул с другой стороны, после чего – по сокращённой версии, изложенной доктором Мюнхеном, — босяк попал прямо на сковородку.

 

Спрыгнув с горизонтальных деревьев, я ещё сделал несколько шагов, и последние шаги были совсем не такие быстрые, как первые, которые я делал по инерции, только что спрыгнув, ну понятно... последние я, напротив, замедлил, и как раз в момент, когда ступил на один из тех раскалённых противней, которые Кристоф, не придумав ничего умнее, разложил на земле, чтобы они остыли... я остановился.

 

Потому что увидел это существо, встретился с её глазами – потому и ожог получился таким.

 

Ну да, они белые, а не чёрные, как, скажем, в моей духовке, и на песке они не так были видны – особенно если краем глаза... но и не так, чтобы незаметны совсем, противни блестели на солнце, так что кто из нас бОльший придурок...

 

Я считаю, что – Кристоф, потому, что он мог всё-таки это предусмотреть, да и не только я там ходил босиком — проходили там периодически мимо нас всякие...

 

И в том числе стайка «дочерей Изара», которая проникла на наш мыс как раз в тот момент, когда я соскочил с этой огромной «вязанки» мокрых дров, и встретившись взглядом с существом... ну, там правда бывает, что ходят такие, что... «смерть», как говорили когда-то Харькове, т. е. не «девушка и», а самое, т. е. можно быть не только «страшной, как смерть», но и... ну, в общем, я вдруг заорал благим матом, стоя босиком на раскалённом противне.

 

Конечно, если ходишь босиком по берегу, надо смотреть под ноги, там же попадаются стёкла от бутылок, так что прав и Кристоф, который, сочувствуя мне, не спешил себя оправдывать, но потом всё-таки, когда ожоги зажили, он позволил себе сказать, что я сам виноват, что и стало – на какое-то время – концом нашей дружбы.

 

Ведь и «дочери Изара» прежде, чем растворились в воздухе, успели попенять Кристофу, сказав, что на моём месте могла бы быть одна из них.

 

Но на моём месте, конечно, ни одной из них не оказалось, ни до, ни после – они исчезли, я не заметил, куда... включая и ту, глаза которой завели меня на сковородку.

 

Но она мерещилась мне и тогда, когда стемнело, а я всё ещё сидел с ногой в этой самой реке....

 

Сидел и смотрел на воду, где мелькала, казалось, «дочь Изара», и потом она ещё пару раз промелькнула в городе, а до этого ещё – приснилась, когда я выключил компьютер и уснул, посмотрев перед этим серию «Игры престолов», где король варваров заливает расплавленным золотом голову брата драконши, который, естественно, умирает,

а сестра его говорит: «Хм, значит, он не был драконом».

 

Нет, мне приснилась не та актриса, что играла драконшу (к счастью – потому что она мне очень не нравится), а та девушка, которая шла по берегу Изара босиком, и сказала что-то вроде того, что я должен быть ещё и благодарен ей за то... что она выдала мне не всю тайну «золота Изара», которое – золото — испепеляет, вот как.

 

Братков прислал мне тогда фотку в утешение, когда я ему в письме всё это вот так примерно живописал, если когда-то у меня будут книги с картинками, я и её сюда помещу и закрою таким образом тему «Я сижу на берегу...».

Я рассказал звукооператору Оперы эту историю, которую раньше описал Браткову – про сковородку, а также я сказал ему, что с тех пор впервые пришёл на гриль-парти, ну да, обжёгшись на противне, я вообще едва не стал вегетарианцем и уж, во всяком случае, стал обходить все гриль-парти десятой дорогой, пока вот не пришёл сюда, впервые с тех пор.

 

Кроме того, я там впервые за... неизвестно вообще сколько времени танцевал.

 

Это был медленный танец-беседа с именинницей, мы не замечали, когда прекращалась одна песня и начиналась другая, музыка была не очень громкой, а мы протанцевали-прошли ещё и в дальний край «поляны», где начинался дождь, пока что просто мелкая морось, и вот я тихонько, как будто был снова босиком и боялся обжечься, переступал с ноги на ногу, обнимая за талию Марту и слушал в ответ на свой вопрос рассказ о дедушке Марты, который, в свою очередь, можно было бы назвать «Повестью о настоящем человеке», почему бы и нет, если бы я только писал о нём...

 

Но я о нём не пишу, а говорю, я вообще в последнее время, мне кажется, не пишу, а болтаю, не правда ли...

 

Ихь?

 

Моя шутка вряд ли бы понравилась бы товарищу полковнику...

 

Я спросил Марту, не хочет ли она, или её сын, последовать примеру их деда и прадеда, будет таким образом «династия истребителей тиранов», может быть, у неё, в отличие от деда, получится...

 

Я сразу пожалел, что это сказал, это было бестактно, если вспомнить, чем кончилась попытка её дедушки, но Марта уже понимала мой чёрный юмор, и она улыбнулась.

 

Она дала мне потом два диска с документальными фильмами, в одном из которых беседа велась с её матерью, в другом – с её бабушкой, т. е. вдовой настоящего человека, назовём его здесь «Мартин», что ли... Нет, я не буду о нём писать отдельно, нет-нет, это не мой жанр, и вообще он достоин лучшего биографа, кто я такой...

 

Часть заговорщиков хотела, чтобы Мартин стал канцлером переходного периода, и, наверно, если бы я писал этот рассказ или повесть о нём, я бы так и сделал: покушение закончилось бы удачно, фюрера устранили в 44-м, и Мартин стал бы и. о. канцлера, а дальше надо было бы сочинять какую-то альтернативную послевоенную историю.

 

Наверно, там были бы какие-то РАФовцы, не знающие, бедненькие, что закончилась война («Мы живём в фашистском государстве!» и т. д.)... Но что здесь было бы такого альтернативного?

 

Исторический роман я не напишу точно...

 

Может быть, в моей «версии» было бы ещё и нацистское подполье (не путать с тем, над которым сейчас идёт суд в Мюнхене и которое убивало турков), которое, в свою очередь, планировало и осуществляло заговор против Мартина. И он погибал бы в пятидесятом году, а не в 45-м, незадолго до конца войны, когда приговор привели в исполнение.

 

И что здесь было бы такого альтернативного?

 

Ну как, он увидел бы конец войны, прожил бы ещё пять лет, участвуя в формировании новой реальности самым непосредственным образом...

 

В которой – что?

 

И вообще, всё это мне было бы уже точно не по зубам...

 

Поэтому всё вот так – вскользь, всё у меня один сплошной «плач по нерождённым поэмам»...

 

Под мостом у меня мелькала идея и другого рассказа, вообще не связанного с Мартином... или, может быть, потом это всё связалось бы воедино (есть, кстати, реальный мост, носящий его имя, но не в Мюнхене, и он не такой большой, и я уверен, не пользуется такой «славой», как Гроссхесселое): мне вдруг представилось, что люди, которые периодически проходят мимо нас, это самоубийцы, которым не удалось найти лазейку в решётках моста, и на рельсы они не вышли, а пытаясь туда пройти – на рельсы, чтобы по путям зайти на мост, — они попадали на тропку, которая серпантином спускала их к Изару... Да, они спустились по ней – как и я, обнаружили это парти под мостом, и примкнули, им там были не меньше рады, чем мне, конечно, еды и выпивки там на всех хватит.

 

А может быть, вообще все, кто составлял это парти изначально – самоубийцы, которые полетели вниз головой, и теперь это здесь нечто вроде отеля «Калифорния», про который только что пела команда Густава (брата Марты).

 

«А если все начнут с крыши прыгать, ты тоже прыгнешь?» - говорили так раньше довольно-таки часто, я помню.

 

Примерно так же часто, как «А если все начнут биться лбом об стенку, ты тоже...».

 

Ну, может, чуть реже: «с крыши», и «об стенку» — это вообще слышалось почти каждый день в школе, одна из любимых была присказок учителей...

 

Я не читал роман Ганса Фаллады «Каждый умирает в одиночку», который так любил мой отец. Он вспоминал – уже через несколько лет после инсульта и за год примерно до того, как перестал говорить, – вспоминал этот роман, когда мы ехали с ним в метро. Он пересказал мне конец, чего раньше никогда не делал, хотя вспоминал этот роман нередко ещё когда я был ребёнком. А в этот раз он рассказал мне, что Отто Квангель так и не принял цианистый калий, решив досмотреть всё это до самого конца, а его жена вообще выбросила ампулу, не желая лёгкой смерти.

 

Отец это говорил медленно и с каким-то, что ли, важным подтекстом, глядя мне в глаза. «До самого конца, - повторил он. – Во рту у головы, которая покатилась, была целая ампула. Вот так».

 

Я не говорил об этом ни доктору Киллеру, ни доктору Тоту во время наших «диспутов», когда скорая привозила к ним отца, который к тому времени уже ничего не говорил и почти не двигался.

 

При этом я не знаю – и они не знали, – слышит ли он нас, понимает...

 

Когда он не только слышал (точно), но и говорил – когда он пересказал мне конец одной из своих любимых книг, я не стал, конечно, говорить ему, что читал недавно статью Вилли Винклера о том, что это был заказной роман, и Ганс Фаллада его писал в обмен на спиртное и дозы наркотика – для меня-то это вообще никак не влияет на восприятие произведения, если на него был «заказ», но отца, я думаю, это бы расстроило, не говоря о пристрастиях Фаллады... и понятно, что я не стал ничего этого ему говорить.

 

Я не знаю, сказал бы я докторам то, что отец говорил, по сути, от себя – по-своему цитируя конец романа, подчеркивая слова «до конца, до самого конца», если бы и вспомнил, в такие минуты литературные примеры как-то не очень катят... да мне и не вспомнилось это ни разу в те моменты, а вспоминал я всё это уже под мостом Гроссхесселое, думая о том, что и «пикник самоубийц» не подходит мне для сюжета этого рассказа, нет, не будут у меня все вместе прыгать с моста... разве что я один – если мне сию же минуту не удастся выкинуть из головы Рут вместе с «Червоной рутой» и запахом одеколона «Красная Москва»... – так вот примерно я себе говорил, да, что, значит, ну что ж... будет очередная какая-то бессюжетная проза, опять не помогли никакие подсказки, сделанные жизнью... Или всё-таки попытаться... – ну, и так далее.

Если бы всё это было сейчас, я бы вообще не думал о том, что писать и как писать, потому что с тех пор я открыл для себя новую фишку: что я могу просто рисовать те картинки, которые толкали раньше мою руку писать очередной рассказ или повесть, да-да, вместо этого я теперь могу просто рисовать их, и всё.

 

В марте 2013-го, за несколько дней до спасительной операции, боли были такими, что я не мог уже ничего писать, и вот тогда я вдруг нарисовал первую картинку – купе поезда из романа «Аналоговые машины», в окно которого заглядывает акула, в которую превратилась таможенница, чего в тексте не было, а здесь этот шрам на её лице превратился в акулью пасть.

 

С тех пор их появилось порядка двухсот – рисунков, — почти каждый из которых является автоиллюстрацией.

 

Большинство из них нарисовано компьютерной мышью: я больше года точно так же, как когда-то герой моего романа «Пиноктико», думал, что только так я и могу рисовать – только мышью и находясь как бы в своеобразном трансе – глядя, как они проступают на экране сами по себе, – не видя свою руку; такой процесс кажется мне похожим на так называемый „Brain-painting" – когда рисуют не мышью, а мысленно в буквальном смысле слова, с помощью сложнейшей аппаратуры, подключённой непосредственно к мозгу.

 

Позже я стал рисовать часть картин авторучкой на бумаге, после чего я фотографирую рисунки.

 

Т. е. началось это с „Malen nach Erzählen“, so zu sagen, а теперь это просто „Malen nach Zahlen“.

 

«Drawing by numbers» – вместо «замка с кровью» или рассказа, где было бы „drowning by numbers“, скажем так, а то давно что-то не было каламбуров...

 

По-русски это «книга-раскраска», наверное, да.

 

Я крашу те самые первичные картинки, которые мелькали в голове, когда я садился переводить их в слова.

 

Так или иначе, с тех пор я «визуализировал» все свои бумажные книги, а новые свои рассказы – «Фриц» и «Тиновицкий», из которых я собираюсь сложить вот эту воображаемую книгу, — я действительно начинал сначала рисовать, потом уже писал, а потом эти процессы чередовались.

 

Вот этот рассказ или повесть, это «нечто»... я снова написал, как раньше, ничего не рисуя, однако теперь я свободнее не только в то время, когда я пишу текст, но и когда его задумываю: находясь в протореальности, я теперь больше просто смотрю по сторонам и не думаю о том, что и как я буду об этом писать.

 

Но тогда – на том дне рожденья Марты — я ещё по старинке смотрел на всё и вся затуманенными глазами человека, который думает, как он будет об этом писать, который думает, что он должен, просто обязан всё вокруг себя «перетворити» в прозу, отсюда и эти – чересчур многочисленные для светской беседы – вопросы к Марте про её деда, на которые она, впрочем, охотно отвечала, а потом дала мне DVD c документальными фильмами о нём, и я их посмотрел.

 

На одном рассказывает его вдова, на другом дочь, обе очень интересно и, как бы сказать... druckbereit, т. е. можно брать прямо и печатать, ничего не редактируя,

не говоря уж о том, чтобы что-то добавлять.

 

Прежде чем писать этот рассказ, я всё же думал было ещё раз посмотреть эти диски, но не стал... Решил, что если и в самом деле речь заведёт туда, тогда и пересмотрю. Не завела, как видно, но многое запомнилось и с первого просмотра, например, то, что жена Мартина его едва не спасла, найдя подход к офицеру СС, который был регулировщиком, скажем так, потока смертников на эшафот – именно он самостоятельно решал, кто следующий.

 

Мартин, стало быть, сидел в камере и ждал исполнения приговора, а оно всё время оттягивалось, потому что его жена, общаясь с офицером СС, каждый раз могла его убедить, что война вот-вот закончится, и то, что он сделает для будущей Германии, спасёт ему жизнь.

 

Благоразумный офицер всё время перекладывал папку с делом Мартина вниз в своей стопке, но потом как-то что-то... была какая-то вдруг неожиданная победа на фронте, то ли восточном, то ли западном, я точно не помню... и офицер решил, что маятник уже пошёл в другую сторону, и война закончится победой Германии...

 

И положил папку Мартина наверх.

 

Я думал пройтись немного по руслу вдоль Изара – за черту, где кончается запрет на огонь,  мне показалось в тот момент, что там в самом деле уже горит костёр, и снова я думал, как буду об этом писать... В том сюжете, который у меня мелькал то есть, это могло бы понадобиться – ещё одна черта, за которой... ну да, как в Стиксе, но проведенная не вдоль, а поперёк... и вообще, посмотреть, кто там, что там...

 

Но начался дождь, и я не пошёл.

 

Мост, под которым мы стояли, был не лучшим местом, чтобы прятаться от дождя – он был слишком высок и узок, и где-то там на самом верху поезда прокатывались по нему с тихим грохотом.

 

Было не холодно, потому что разожгли большой костёр – прямо здесь, а не за чертой, нет – прямо здесь, под мостом Гроссхесселое.

 

Пламя только едва освещало доски моста – они были высоко и от дождя не спасали, но у людей были с собой прозрачные плащи, делавшие их похожими на героев моего ненаписанного рассказа. Кто-то принёс множество таких плащей, зная, что по прогнозу вечером дождь, но на всех, конечно, не хватило, хотя большинство гостей к тому времени уже разошлось. У меня был с собой раскладывающийся зонтик, под которым, в отличие от этого странного, но худо-бедно дописанного всё-таки текста, поместилось ещё два человека.

 

[1] http://www.topos.ru/article/3151, весь текст читать точно не стоит, вот фрагмент из него, который имелся в виду (последняя главка):

5. Говорящие фамилии. Вчера я снова посмотрел передачу «Культурная
революция». Обсуждали проблему допинга, спорили об этом какая-то
известная легкоатлетка и председатель главной комиссии по контролю
за допингом профессор Николай Дурманов. Если бы это был единственный случай
за последний месяц, когда обладатель говорящей фамилии выбирал
профессию как будто специально предназначенную, чтобы смысл фамилии опровергнуть, я бы так же, как и участники передачи, не придал
этому значения. Об этом вообще не принято говорить, во всяком
случае, в присутствии обладателя говорящей фамилии, культурный
человек не обратит на это внимания, и никто из участников передачи
«Культурная революция» не обратил, даже не очень культурная и
довольно хамовитая легкоатлетка.

И я бы тоже не задумался об отношениях между говорящими фамилиями
с их носителями, но месяц назад я доставил отца в больницу Нойперлах,
и на этот раз воочию встретился с доктором по фамилии Killer.
Отец лежал уже в этой больнице, и я слышал об этом враче («Нет,
вы не ослышались, – радостно улыбнулась медсестра, – нашего врача
зовут именно так».), но сам его не видел, а теперь вот познакомился
и убедился, что он существует...

Killer не просто врач – он заведующий отделением неотложной помощи и реанимации... Когда отец лежал в больнице последний раз, его
лечащим врачом был доктор, фамилия которого слышится как Тод (смерть),
но пишется иначе, то есть не Tod, а Toth. Хотя я впервые её услышал,
а потом уже прочёл на бирочке... При этом отца забрала скорая,
я гулял с ним в парке, зимой, был снег, и у него вдруг отказали
ноги, он стал падать, я одной рукой пытался его удержать, а другой вызывал по мобильному скорую... Само по себе это чувство, когда отец неуклонно и как-то страшно скользит вниз и ты не можешь
его удержать, и потом ещё этот белый тор из снега – его сделали
дети в парке, который прямо возле дома родителей. Мы шли по направлению
к этому тору, просто гуляли, я вспоминал начало своей «Параллельной
акции», белый тор томографа, на котором смотрели отца, когда у
него случился инсульт... И тут у отца отказали ноги, раньше, даже
после инсульта, такого не бывало, а с тех пор, как это случилось
прошлой зимой в первый раз, был ещё один такой случай, и первый
раз отца в больнице смотрел доктор Toth, а второй раз – доктор
Killer. А потом ещё множество других врачей, с не такими запоминающимися
фамилиями, помню доктора Вагнер...

Причину, по которой у отца отказывали ноги, так и не нашли, ни
в первый раз, ни во второй. И слава богу, что не нашли, ничего
плохого (вроде повторного инсульта) не было, и отец теперь ходит,
я всегда рядом с ним, и не всего и не всегда можно найти причину...
Но я о фамилиях – когда вчера в дополнение к доктору Киллеру на
горизонте появился нарколог Дурманов, я подумал: вот люди, поступившие
вопреки нездоровому смыслу своих фамилий и достигшие немалых успехов.
Киллер работает завотделением, Дурманов – вообще глава российского антидопиногового агентства... И я подумал: а что, если мне тоже начать делать что-то
противоположное моей собственной фамилии? Лакан говорит, что это
совершенно бесполезно, просто повторять «я – это другой», это
ничего не даёт. «Вообще, что такое другой?» – спрашивает он.

 Лакан иногда говорит загадками, но что, если другой для меня – это в
самом деле не Мильштейн? Тогда надо вспомнить, что значит «Мильштейн».

Фамилия происходит от немецкого слова «Muehlstein», «мельничный
камень», «жернов». «Мели, мели, Емеля...» «Перемелется – мука
будет...» Что можно сделать вопреки такой фамилии? Превратить
муку обратно в зерно? Это нереально.

Правда, молоть можно не только зерно... Типа: «Что ты мелешь?»

Да нет, что бы я ни ответил на этот вопрос, мне с моей фамилией
этот рецепт не подходит».
 

[2] такая этимология «Изара», по крайней мере раньше, считалась наиболее вероятной, от кельтского ys (быстрый, рвущий, ревучий) и ura (вода, река), теперь её вроде бы сменили другие версии, википедия вот говорит, что наиболее вероятной считается происхождение названия от индогерманского корня „is”, что означает «(текучая) вода», однако мне вспоминается, как Марио Корти у себя на террасе подробно объяснял мне, что никакого индоевроейского языка не существовало совершенно точно, ссылаясь на многотомное доказательство какого-то итальянского учёного, который, по словам Марио, просто поставил точку в этом вопросе. В общем, je nachdem – в зависимости от того, верите ли вы в индогерманский язык.