22 ноября 2011 | Просмотров: 2747 |

Зеркала

Александр Уланов

1.Жалобная книга

Вот уж не думал автор статьи "Зеркала" ("Цирк "Олимп", N 17), что борьба с ним есть "Предопределение поэзии"... (А.Ожиганов, "Цирк "Олимп", N 19). Это при том, что автор помнил о требовании пристава перед выступлением футуристов в Николаеве "не трогать ни начальства, ни Пушкина" – и говорил всего только о текущем состоянии литературы. Он согласен, что в чаепитии у Чехова может оказаться больше абсурда, чем в носорогах Ионеско... – но тогда такой ли уж реалист Чехов? И о том, что "Евгений Онегин" – энциклопедия русской жизни, автор слышал. Но энциклопедию не читают – в нее заглядывают – и если кто-то (не Белинский!) читает "Онегина" – то не как энциклопедию... И автор от зеркала не отворачивался – а только попытался сказать, что его недостаточно. А о том, что "описание и лирика – явления,... внутренне не соединимые", пишет и любимый А.Ожигановым М.Айзенберг.
Автор говорил только о современной литературе. Он пытался понять, почему она переполнена жалобами на потерю контакта с миром, на то, что с нами ничего не происходит, что жизни почти нет – жалобная книга какая-то. Ведь есть же поэты, которые не жалуются – и при этом живут не на Марсе, а здесь же. Хотелось бы выйти из ситуации скуки туда, где с нами что-то будет происходить. (Хотя часто комфортнее плакать на реках вавилонских, чем в чем-то сомневаться и что-то менять в своих вкусах).

Когда-то к нежалующимся принадлежал и А.Кушнер. Действительно, если уметь так всматриваться в вещи, жить их жизнью, то окружающий мир богаче Пещеры Али-Бабы, и уж какие тут жалобы. Но Кушнер дает и хороший пример попятного движения. Не рискнув учесть опыт позднего Мандельштама (к чему Кушнер ближе всего был, вероятно, в сборнике "Таврический сад"), не рискнув отказаться от однозначности, непосредственной зрительной представимости, войти в "брюссельское кружево", пространство, где слова связываются не повествованием, а ассоциациями, Кушнер – так как все, что не идет вперед, идет назад – стал сворачивать собственные же достижения. Все меньше места занимает контакт с вещью, все больше – описание подробностей жизни и переживаний самого Кушнера. Пустоту надо чем-то заполнять, и у Кушнера она заполняется охранительными настроениями – поразительными фразами о том, что верлибр противопоказан русскому языку, что существует только одна поэзия (и она именно та, какую хочет делать Кушнер), что так называемые метареалисты (Жданов, Драгомощенко) – шарлатаны, ставящие слова как попало, и т.д. Как раз тогда и начались жалобы – на нехватку слов в том числе. Автору данных строк, многому учившемуся у прежнего Кушнера, стоит больших трудов объяснять современным читателям и слушателям, что раньше дело обстояло совсем не так.

"Случай Кушнера" почти лабораторно демонстрирует различие между описанием переживания и воссозданием. Преимущества ситуации, когда "поэт уступает инициативу словам, которые, сшибаясь друг с другом, в силу своей разнородности, тем самым восстают к жизни, посылая друг другу свет и взаимно отражая отблески" (Малларме). При этом поводом для ассоциаций может быть любой предмет – веер, ваза – но результат может быть столь содержательным и сложным, что современники Малларме требовали, чтобы его стихи перевели на французский (не напоминает ли это слова Кушнера о метареалистах? и не стоит слишком доверять русским переводам Малларме).

Результат "незеркальной" литературы сложен, разбираться в нем сложно, на отличение его среди культурных клише тоже нужны усилия – и возникает желание вообще с этим не связываться, отойти к тому, что всегда под рукой.

"Проблемы должны быть решены художественно... Идеологическое, интеллектуальное решение недействительны, потому что от этого не легче. Что не легче? Жить не легче." (Далее в этой части все цитаты – из книги М.Айзенберга "Взгляд на свободного художника") То есть человек хочет, как бы полегче. Трудно его упрекнуть, культура в России только начала приходить в себя, сил у нее мало. Айзенберг, по мере своих сил, работает на культуру, его статьи дают очень много для понимания концептуализма и конкретизма, да и вообще картина современной поэзии в его работах обширна и подробна. Однако эта картина страдает характерной неполнотой, объясняющей многое и в стихах Айзенберга.

Чем человек сейчас, по мнению Айзенберга, располагает, и к чему он может стремиться? "Нам доступен еще, оказывается, какой-то внутренний монолог – неразборчивое, сдавленно-глуховатое, то ли бормотание, то ли заговаривание." "Замечательна прежде всего очевидность его вещей. Все имеет один точный смысл" (М.Айзенберг о С.Гандлевском). "Конкретизм говорит только то, что знает наверняка, в чем уверен абсолютно, как в тех основных и ближайших вещах, которые не способны изменить свою природу ни при каких условиях. Это опыт языкового выживания". Но не жизни, которая тем и интересна, что в ней многое неоднозначно и изменчиво, неочевидно, рискованно, объемно.

"В царстве несправедливости нет пригорков и ручейков. Нет солнца, нет травы. Или нужно заслужить право все это увидеть." Но это право получает обратившийся к солнцу или к траве как к собеседнику. Да и где оно было – царство справедливости? Не появляется ли в неявной вере в существование такого царства почти коммунистический утопизм? И никакой тоталитарный режим не в состоянии изменить большинство ассоциаций, связываемых, например, со словами "придать облаку значение твердости". Обесцениванию подверглись в основном оценочно-эмоциональные слова. Если Айзенберг полагает, что поэзия возможна только путем прямого называния, то без этих слов действительно никуда. Но ведь есть и другие пути.

"Попытка включить надличностные силы языка и с их помощью... выскочить за удручающе узкие пределы собственного опыта – за границу отмеренного обстоятельствами места и времени." Однако М.Айзенберг считает этот путь тупиковым, соглашается терпеть это у Еремина или Красовицкого, но безусловно отказывается от более развитых вариантов – Жданова или Седаковой. Он опасается воспроизводства культурных клише и не хочет отрываться от обыденности.

"Искусство в каком-то смысле и есть поисковый инструмент жизни". Но какую жизнь найдет литература, не решающаяся на шаг отойти от бытового опыта? "Это такой эксперимент. Его условия: малоинтересная жизнь рядового человека. Его цель: посмотреть, что из этого выйдет, может ли хоть что-то из этого выйти." Эксперимент? – пожалуйста, но зачем сводить к нему всю поэзию? Кроме того – вполне рядовой человек может видеть вокруг – в том числе и при помощи тех средств, которые ему предоставляет поэзия – более чем достаточно, чтобы его жизнь не была малоинтересной. А если он ничего этого не видит – не сведется ли эксперимент к доказательству того, что из ничего ничего и не получится?

Любопытно, что такая практика приводит к не меньшей театрализации жизни, чем у символистов. "Любую, самую случайную бытовую реплику можно рассматривать как неуслышанное Высказывание." То есть каждая реплика может быть Словом, Стихом. Вся жизнь – поэзия, театр. Но почему именно такая практика имеет "повышенный иммунитет к мгновенному омертвлению"? "Угловатый ритм, трогательная бедность словаря и какая-то пронзительная неловкость, искренность душевных движений поражали сразу." "...Очень интересный поэт, но еще ощутимей ее человеческая незаурядность." Что мы читаем? Рецензию на стихи члена Союза Писателей? Или слова о Стратановском и Елене Шварц, принадлежащие Айзенбергу, который в данном случае почему-то не видит того, что слова "искренность" или "человеческая незаурядность" – сейчас одни из самых мертвых?

"Мне дорого в поэзии косноязычие, а не красноречие. Как говорил Мандельштам, "только дикое мясо, только сумасшедший нарост". С этими словами Айзенберга и Мандельштама можно только согласиться. Но ведь косноязычие, например, Сатуновского – явно совсем не такое, что у Мандельштама.
В биологии известно два типа реакции на изменение окружающей среды. Первый – усложнение строения организма или его поведения. Второй – примитивизация, отказ от излишних органов, узкая специализация. На островах живут бескрылые формы насекомых: летать опасно, не дай Бог ветер в океан унесет.

Культура время от времени устает от собственной сложности. Но все равно обидно видеть, как кто-то пользуется разумом для того, чтобы тем вернее от разума отделаться. И обращение к просторечию – из-за опасности воспроизводства культурных штампов, опасности работы на холостом ходу – похоже на лечение головной боли при помощи топора.

Путь примитива тоже позволяет создавать вполне полноценные художественные произведения. Но ограничение поэзии "тем, что знаешь наверняка", "очевидным", "сдавленно-глухим бормотанием" замыкает человека в круге его ближайшего опыта, отрезая от всего остального мира. Скука, тоска, желание ее заглушить, разговор на кухне, вино. Жалоба появляется в этом списке автоматически. "Все это есть тихий, замедленный конец света". "Жизни почти нет... Мы дышим воздухом, непригодным для дыхания." Но эта жалоба показывает еще и отрыв от истории. Ведь Айзенберг вспоминает 1915-1930 годы как период, когда прошло столько разных эпох – в противовес окружающей нас неподвижности – но именно тогда Цветаева говорила, что "жизнь – это место, где жить нельзя". И вообще "времена не выбирают" (А.Кушнер). "Сминающее внешнее давление" присутствует, видимо, всегда – и "стиховое давление", о котором говорит Айзенберг, действительно этому внешнему давлению противодействует. Но для этого поэт должен быть либо холоден, как Бродский, либо горяч, как Седакова. Но не тепл, только тепл.

Айзенберг, к счастью, непоследователен. То, что было выгнано в статьях в дверь, в стихах возвращается в окно. "Красноперые улыбки", "песок, пересаженный в камень", "увязанная кровь" и еще многое, что хорошо воссоздает переживаемые Айзенбергом состояния – не осужденные ли им самим "метафорические экивоки" и "фигурное шитье мысли"?

2.Правда о катастрофе или катастрофа правды

Есть другой человек, который последовательнее – Вс.Некрасов. Автор этих строк хотел бы оговориться, что, при всех возражениях, понимает значение Всеволода Николаевича, и с большим удовольствием рассказывает о его поэзии студентам на лекциях. Это – часть современной литературы (пусть и не вся современная. литература, как думает Вс.Некрасов), об этом интересно спорить. Но послушаем Всеволода Нико­лаевича.

"Нам не надо было поэтичности помимо фактичности – ну, или реальности или конкретности." (– Далее все цитаты – из работ Некрасова, помещенных в книге "Пакет") "Ценой минимизации – или обнажения конструкции или каких-то еще эксцессов, но снять риск вранья и обмана." "Не значит, что подобные предметы (вроде свечи) воспрещаются – но они опасны по своей активной эмоциональности – тут либо пан, либо пропал... Необыденная, приподнятая интонация – дополнительный риск". "Главная цель искусства – как сказать, чтобы не соврать". Некрасов фанатично предан правде – казалось бы, что тут плохого? – но он боится рисковать.

"Если перестараться, чересчур добросовестно нагружая речь смыслами и сообщениями, речь наша, глядишь, и обернет смысл глупостями." Из-за риска ошибки Некрасов запрещает попытки вообще. Это похоже на идею в духе приговского Милицанера – посадить всех в тюрьму заранее, чтобы не могли ничего украсть. Так надежнее.

"Мы-то как раз ждали надежности". Некрасов полагает, что "Искусство всегда ищет самодействующие способы. Чтобы дело шло само и без ошибок." Искусство вовсе не всегда ищет этого. Ценимый Некрасовым Кушнер – кстати, пишущий только метрическим стихом – не устает напоминать, что поэту ничего не гарантировано, появление следующего стиха – также. Но Некрасов продолжает свое.

"Считать, что специальные поэтические предметы, аксессуары – скажем, та же свеча, могила, крест, гроб, череп, нож – автоматически приводят к поэзии, искусству – это, может, при Жуковском было, да с Пушкиным и кончилось. А сейчас если и попадется такая атрибутика, так ведь именно что у Юрия Кузнецова. Ну у Оли Седаковой". Едва ли так считал и Жуковский. Важен контекст – та система связей, в которую включено то или иное слово. Некрасов разбираться в этой системе не хочет, он ее отбрасывает с порога. Тогда появляются запрещенные слова. И тогда все поэты-неконцептуалисты и неконкретисты оказываются на одно лицо, как китайцы. И Ю.Кузнецов, и Седакова.

"Концепт... идет дальше – демократизирует искусство..., чтобы не образовывались авторитетные "формы" и стили..., чтобы искусство было нашим общим, живым, постоянно творческим делом". Но как же раньше искусство жило без концептуализма? И почему Некрасов считает, что нельзя паразитировать на концептуализме точно так же, как на любом другом типе поэзии?

По Некрасову текст не должен противоречить "здравому чувству и смыслу, тому, что по-английски common sense". Но здравый смысл – историческое понятие, сегодня он один, завтра другой (именно эту относительность и вскрывает, в частности, концептуализм). И как раз поэт и может расширить область common sense. Но Некрасову это не требуется. "В той нашей повседневности, которая питает нашу речь..., должно быть наше все." Некрасов воссоздает язык повседневности, язык человека, искалеченного советской жизнью. "Языком искусства становится самый обычный опыт повседневного существования, общения и поведения". Если это не зеркало, то что же? "Язык... нас доводит до жизни такой, ему и вытягивать нас помаленьку, иных способов не видно". Но Некрасов сам и ограничивает попытки языка – от сих и до сих. Чтобы не соврать.

"Застать мысль, как она есть, в момент возникновения, передвижения,... только оформляющуюся в речь". Видимо, по мнению Некрасова, дальнейшее обдумывание стих только портит. От того, что оно может его и улучшить, Некрасов заранее отказывается. "Когда удается вымолвить слово, свое слово – тут речь сама себе стих." То есть опять правда превыше всего. Но как установить эту подлинность? Некрасов утверждает, что в искусстве есть только чувство "хорошо – плохо" – то есть интуиция – что очень похоже на эстетику почвенничества.

"Без чего лирики не бывает – без реального речевого сопереживания, узнавания, полнейшего совпадения речи читателя и автора со всеми-всеми колебаниями и обертонами." Некрасов любит Маяковского – следовательно, совпадает с ним. Некрасов любит подлинность. Но о подлинности Маяковского может быть и другое мнение, мнение человека, тоже очень чуткого к неправде – Ю.Карабчиевского.

Видимо, подлинность у Некрасова связана с самодействием искусства. "Если я не стараюсь, лодырничаю, а стих сам остается у меня в памяти – значит, такой стих чего-нибудь да стоит..." Но так пристает к памяти надоевший мотив эстрадной песенки. Кажется, именно так в свое время обвиняли Шостаковича – в том, что его мотив не может насвистеть кто попало. Кстати, поэзия с рифмой запоминается лучше. Но для Некрасова "мерный стих... сейчас – это эстетическая идеология застоя". Тут Некрасов аналогичен Кушнеру, утверждающему, что верлибр противопоказан русскому языку. Когда-то Нина Искренко на фестивале верлибра предложила проводить еще фестивали пятистопного ямба с цезурой после второй стопы. Как на нее за это обиделись верлибристы…
Так стремление к правде оборачивается идеологией. Причем довольно старого образца. "Критика как была, так и осталась критикой – искусством верно понимать и справедливо оценивать произведение". То есть Некрасов остался в XIX веке: возможно ЕДИНСТВЕННО ВЕРНОЕ понимание, произведению нужно выставить ОЦЕНКУ. Некрасов с сочувствием цитирует слова Э.Булатова о русской живописи XIX века: "Никогда искусство не было так тесно связано с жизнью общества, как в то время в России... Зритель узнавал в нем свою жизнь, а в художнике – себя". То есть искусство – зеркало для общества. А Некрасов – современный передвижник. "Что "Нигде кроме, как в Моссельпроме" поэзия самой высокой квалификации – возможно, хоть найдется, на мой взгляд, у того же автора поэзия и повысококвалифицированней. А вот что "Амуры и Зефиры все распроданы поодиночке" – поэзия не хуже, не ниже "Я Вас любил"..., именно как поэзия не хуже, как речь максимального качества – я всегда был уверен". Любой народнический критик подписался бы под этими словами.

Стремлением приблизиться к максимально простым речевым актам Некрасов действительно приблизил искусство к жизни, почти уничтожил грань жизнь/литература. Но тогда почему он жалуется, что теперь "что такое литература" решает критик или редактор? Некрасов сам же сыграл на понижение, уничтожил само за себя говорящее богатство смыслов. Некрасов напоминает старого большевика в 30-е годы. Разумеется, такой человек честен и не вписывается в систему новой власти. Но он близок к ней стилистически – и в значительной степени сам подготовил то, чему теперь ужасается. Дорога в ад вымощена именно благими намерениями. Логично, что Некрасову близок Окуджава с его "честно-большевистской" романтикой, комиссарами в пыльных шлемах.

Так из стремления отразить правду о катастрофах нашей жизни получилась катастрофа правды. Оказалось, что при отказе от риска сложности высказывание будет правдивым, но слишком элементарным. Подтвердилось, что человек должен иметь возможность лжи и ошибки, чтобы иметь возможность сказать хоть что-то, выходящее за пределы ближайшего бытового опыта.

"Никто не может объять необъятное, не скажет, что ему, мол, внятно все... Чего-то он да не понимает, не видит. И первым делом плохо искусству,... когда ограниченностью приучаются гордиться, как убежденностью." Этой вполне очевидной мыслью Некрасова и хотелось бы закончить. Но не получится. Потому что автор этих строк хотел бы еще раз оговориться, что Айзенберг, Некрасов, Сатуновский, Гандлевский, Холин – это, безусловно, поэзия. Та, что у нас есть сейчас. Поэзия с точки зрения сейчас. Вполне логично делающая упор на понятность текста, связанность его с текущим житейско-речевым моментом. Но есть и поэзия с точки зрения всегда, голос среди других голосов, звучавших со времен "Сказания о Гильгамеше". И поскольку хвала содержательнее хулы, автор прекращает дискуссию и остается разбираться в том, что ему более интересно.

Это – не жалобная книга.