22 ноября 2011 | Просмотров: 4534 |

Украинские и еврейские корни русской поэзии первой трети XX века

Иван Лучук

Иван Лучук живет во Львове. Поэт-экспериментатор, литературовед, критик, редактор и издатель, автор нескольких книг стихов и эссе, собиратель антологии палиндромов. Иван является представителем новой волны украинского искусства, можно сказать, "новым украинцем" в современной культуре. Его статья, присланная в "Цирк "Олимп", в определенной степени характеризует как "специфические" отношения между интеллигенциями "братских" республик, так и стремление значительной части молодых украинских литераторов выйти за пределы национальной акцентуации к непосредственному участию в общеевропейском художественном процессе.

 

Корни поэзии, – может это и слишком громко сказано в данном контексте. Но если они отражают этническое происхождение колоссальных поэтов и определенные мировоззренческие компоненты творчества, – то и быть им корнями. Для русской поэзии обозначенного периода характерными и квинтэссенциальными могут быть десятки имен и явлений, – но мною (в силу субъективности подхода) выбраны именно мои излюбленные корифеи: Осип Мандельштам, Владимир Маяковский, Борис Пастернак и Велимир Хлебников. "Я – поэт. Этим и интересен", – писал о себе В.Маяковский. Эти четыре любимца муз интересны мне именно потому, что они поэты, блестящие поэты. Сопричастность их русской поэзии бесспорна, аксиоматична, ибо писали они по-русски и осознавали себя русскими поэтами. Это очевидно, и в принципе не требует доказательств. В данном же сюжете хочется обнаружить и определить украинские или еврейские корни каждого из этих четырех без сомнения первоклассных русских поэтов первой трети XX века (период очерчен весьма относительно, ведь в самом начале столетия эти поэты дословно еще созревали к творческой жизни, а первая половина столетия кажется слишком широким и размытым понятием для этой конкретной квадриги поэтов, – стоит взглянуть лишь на годы смерти каждого из них: 1922, 1930, 1938, 1960, – а оправдан обо­значенный период может быть тем, что самые важные поэтические произведения этих авторов были написаны как раз в первой трети столетия). Украинские корни обнаруживаются применительно к Маяковскому и Хлебникову, а еврейские – к Мандельштаму и Пастернаку; это так, но не исключены и взаимопереплетения, конкретные рефлексии и непроизвольные аллюзии в этом вопросе.

Владимир Маяковский как-то в разговоре с сотрудником газеты "Прагер Прессе" рассказывал о себе: "Родился я в 1894 году на Кавказе. Отец был казак, мать – украинка. Первый язык – грузинский. Так сказать, между тремя культурами". Как видно, Маяковский осознавал свою причастность к трем культурам, точнее – свое место между тремя культурами: русской, украинской и грузинской. Подтверждение этому (уже на языковом уровне) находим в его стихотворении "Нашему юношеству": "Три // разных истока //во мне // речевых. // Я // не из кацапов-разинь. // Я – //дедом казак, // другим – // сечевик, //а по рожденью//грузин."
Какие же в самом деле эти "три истока речевых"? Задекларировано: "казацкий", "сечевой" и грузинский. С грузинским вроде бы все ясно, "сечевой" следует считать украинским, а "казацкий" – русским. Украинец по матери, Маяковский и отца имел украинца, по происхождению из кубанских казаков. Украинский этнический состав кубанского казачества общеизвестен. Но его отец был официальным российским служащим и пользовался официальным русским языком. Язык официального общения и образования не мог, наряду с украинским и грузинским, не принадлежать к трем языковым истокам Маяковского. И как раз этот язык заполучил в лице Маяковского своего великого поэта. И стал он поэтом, по собственному признанию, благодаря Давиду Бурлюку – тоже украинцу. Но реализовался Маяковский в русской культуре, только в ней он видел свое существование, его амбиции могла удовлетворить только причастность к устоявшейся глобальной культурной традиции, борясь с которой, он мог ее надстраивать. Вопрос: почему Маяковский стал русским, а не украинским поэтом? – мог бы выглядеть довольно странно, если бы не существовали определенные характерные аналогии. Выбрать можно хотя бы одну такую аналогию – судьбу украинского поэта Юрия Дарагана (1894 – 1926), яркого представителя "пражской школы" в украинской поэзии, автора изумительного поэтического сборника "Сагайдак" (1925).

Интересно проследить – как и почему Юрий Дараган стал именно украинским, а не русским поэтом. У Юрия Дарагана были все предпосылки стать русским поэтом. Хотя и родился он на Украине (а отец его – украинец – умер за три месяца до его рождения), но с самого детства жил в Грузии, в Тифлисе, а мать – грузинка – воспитывала его в русском духе. Как свидетельствует сам Ю.Дараган в автобиографическом письме к Н.Шаповалу, в ранней юности его душой полностью владели по очереди Брюсов, Бальмонт, Блок, Андреев, Сологуб, Городецкий, и лишь потом у него осталась триада кумиров: Блок, Гамсун и Уайльд. Стихи писать Дараган начинал по-русски, а печатал их в журналах "Закавказье" и "Хмель" и в альманахах "Поросль" и "Иммортели". Украинское самосознание, глубоко сидевшее в нем, проснулось лишь во время украинской революции и потерпевших крах освободительных войн. Тогда Дараган и начал писать стихи уже по-украински, а сформировался его поэтический талант уже в эмиграции в Чехословакии, – но этот творческий апогей был весьма краток. В данном случае может сложиться впечатление парадоксальной ситуации. Маяковский был, так сказать, более этническим украинцем, чем Дараган. Маяковский был грузином только по месту рождения, а Дараган был грузином по матери. Маяковский от своей матери взял украинский язык, а Дарагана мать воспитывала как русского. Оба имели изрядный поэтический талант, но слава Маяковского и неизвестность Дарагана находятся на диаметрально противоположных полюсах. И неужели дело в том, что судьбе было угодно, чтобы Маяковский стал русским поэтом, а Дараган украинским?

Велимир Хлебников, которого Маяковский считал величайшим поэтом среди своих современников, поэтом для поэтов, по происхождению был украинцем (по матери). Сам Хлебников писал в своей автобиографической заметке: "в моих жилах есть армянская кровь (Алабовы) и кровь запорожцев (Вербицкие), особая порода которых сказалась в том, что Пржевальский, Миклуха-Маклай и другие искатели земель были потомками птенцов Сечи". Кровь запорожцев, – то есть украинская кровь, ведь мать поэта – Екатерина Николаевна Вербицкая – была украинкой. У Хлебникова, в принципе, очень много украинских элементов – на разных уровнях. Посмотрим хотя бы на его имя-псевдоним: Велимир. Исследователи творчества и личности В.Хлебникова выделяют две основные этимологии хлебниковского имени Beлимир. Так А.Парнис, рассматривая южнославянскую тему творчества В.Хлебникова, делает свой вывод: "Выбор Хлебниковым литературного имени также непосредственно связан с его увлечением южными славянами. С 1909 года он принимает распространенное на Балканах и встречающееся в эпических песнях имя Велимир, и переосмысляя и мифопоэтизируя его, создает свой литературный псевдоним – Велимир Хлебников." Но В.Григорьев допускает иную этимологию хлебниковского имени-псевдонима: "Можно высказать осторожное предположение, что источником имени Велимир явилась не непосредственно южнославянская антропонимия, а статья Я.Головацкого "Червонорусская литература", знакомство Хлебникова с которой более чем вероятно при его интересе к Галиции... Если так, то украинский компонент хлебниковского идиостиля и всего его творчества получает, кроме биографических и иных объяснений, также своего рода "этимологический" и "культурно-исторический" подтексты". Чтобы убедиться в правомочности такого "осторожного предположения", следует все же взглянуть, какую же информацию мог Хлебников почерпнуть из статьи "Червонорусская литература", в которой Я.Головацкий (на уровне первоисточника) писал о себе и своих сотоварищах из круга "Руськой Троицы": "Несмотря на наши скудные знания по части народного языка, мы начали писать на нем стихи и статейки, с твердою решимостью создать галицко-русскую народную литературу. Затем, чтобы освятить задуманное дело чем-нибудь торжественным, мы приняли славянские имена, дав себе честное слово под принятым именем писать и действовать на пользу народа и во имя возрождения народной словесности. Явились: Руслан (Маркиан) Шашкевич, Далибор (Иван) Вагилевич, Ярослав (Яков) Головацкий, впоследствии к ним присоединились: Велимир Лопатынский, Мирослав Илькевич, Богдан (Иван) Головацкий и другие". Эта статья была напечатана в качестве предисловия к одному из разделов антологии Н.Гербеля "Поэзия славян". Читая эту антологию, Хлебников имел возможность ознакомиться с различными образцами поэзии славянских народов, а также не мог обойти вниманием информацию о деятелях "Руськой Троицы" и о "четвертом с троицы" – Велимире Лопатынском. Если южнославянские (болгарские, сербские и хорватские) словарные источники фиксируют это имя в написании: Велимир (Велемир) и Velimir, то в статье Головацкого это имя (в соответствии с тогдашним правописанием) имеет форму Велимiръ, – аналогично как и у Хлебникова со времени принятия имени-псевдонима и до изменений в русском правописании.

В творениях Хлебникова украинские элементы присутствуют на различных уровнях: на языковом и словообразовательном, на тематическом и идейном и т.д. Украинская тематика сопровождала весь его творческий путь – с самого начала до самого конца. Насчет языкового (речевого) уровня, стоит прислушаться к мнению Н.Берковского: "У Хлебникова, если в стихи вступает украинская речь, это еще не значит, что говорит украинец, у себя на Украине и об украинских своих делах. Для Хлебникова важны не те или иные национальные вещи или слова, а важен весь национальный язык в целом, если прозвучало только одно-единственное слово или полстроки из национального языка, то в стихах Хлебникова тем самым весь этот язык в целом своем составе, со всем, что он может напомнить нам, вызван к жизни. В русские стихи вводится голос иной нации, в стихи вводится внутренний ее образ, каким он известен из ее истории, вековой психологии и культуры". Универсалии могут произрастать из конкретики, и наоборот. Для примера можно обратить внимание на отрывок из стихотворения под условным названием "Испаганский верблюд":

Летевший
Древний германский орел,
Утративший Ха,
Ищет его
В украинском "разве",
В колосе ржи.

В этом фрагменте присутствует знакомый Хлебникова по фамилии Абих (от немецкого Habicht, что означает: ястреб), эта фамилия в обратном прочтении получает форму украинского слова "xiбa". Целые поля таких и других "колосьев ржи" есть у Хлебникова, и многие из этих колосьев – украинские.
Осип Мандельштам стал одним из самых значительных русских поэтов. Его поэтический язык, специфический и неповторимый, модифицированный до неузнаваемости русский язык, можно узнать сразу, – любое его стихотворение как бы произносит: это Мандельштам. А какие же конкретно истоки этого неповторимого мандельштамовского языка? Об этом имеем свидетельства самого поэта в его автобиографической прозе: "Речь отца и речь матери – не слиянием ли этих двух питается всю долгую жизнь наш язык, не они ли слагают его характер? Речь матери, ясная и звонкая, без малейшей чужестранной примеси, с несколько расширенными и чрезмерно открытыми гласными, литературная великорусская речь; словарь ее беден и сжат, обороты однообразны, – но это язык, в нем есть что-то коренное и уверенное. Мать любила говорить и радовалась корню и звуку прибедненной интеллигентским обиходом великорусской речи. Не первая ли в роду дорвалась она до чистых и ясных русских звуков? У отца совсем не было языка, это было косноязычие и безъязычие. Русская речь польского еврея? – Нет. Речь немецкого еврея? – Тоже нет. Может быть, особый курляндский акцент? – Я таких не слышал. Совершенно отвлеченный, придуманный язык, витиеватая и закрученная речь самоучки, где обычные слова переплетаются со старинными философскими терминами Гердера, Лейбница и Спинозы, причудливый синтаксис талмудиста, искусственная, не всегда договоренная фраза – это было все что угодно, но не язык, все равно – по-русски или по-немецки". Но все же самого языка недостаточно, чтобы органически войти в определенный национальный поэтический мир. Здесь необходима мировоззренческая (пускай и парадоксальная) причастность. Очень метко мировоззренческий выбор О.Мандельштама определяет С.Аверинцев: "Мандельштам, будучи евреем, избирает быть русским поэтом – не просто "русскоязычным", а именно русским – не в последнюю очередь потому, что для еврея самоотождествиться в качестве еврея, прикрепить себя к своей национальной идентичности – припахивает тавтологией. Недостает противоречия как энергетического источника, не достает восставленного перпендикуляра. Но вот сделан выбор в пользу русской поэзии и "христианской культуры" – хорошо, одно противоречие вживлено в ткань жизни, один перпендикуляр восставлен: что дальше? Стать православным – означало бы так называемую ассимиляцию: "выкрест" однозначно отождествит себя в качестве русского – снова опасность тавтологии, на сей раз еще и сомнительной. Повинуясь императиву, воплощенному в мандельштамовской поэтике, ум Мандельштама шарил в поисках возможности нового выхода за пределы, отыскивал тре­тий член пропорции между двумя данными – еврейством и Россией. Искомым был некий универсализм, который так относился бы к национальному русскому православию, как христианский универсализм относится к национальному партикуляризму евреев. Стоя перед этим уравнением, поэт был потрясен примером Чаадаева – русского человека, и притом человека пушкинской эпохи, то есть самой органической эпохи русской культуры, избравшего католическую идею единства. Мандельштам угадывает в чаадаевской мысли освобождающий парадокс, родственный тем парадоксам, без которых не мог жить он сам: не вопреки своему русскому естеству, а благодаря ему, ве­домый русским духовным странничеством – вот он, "посох мой"! – пришел Чаадаев к тому, к чему пришел." Можно считать эту трактовку достаточной, следует лишь заметить, что выбор Мандельштамом русского языка в качестве основного творческого орудия не был безальтернативным, ибо в начале века в России создавалась весьма богатая еврейская литература: и на иврите, и на идише.
Если более подробно рассматривать поэтическое творчество О.Мандельштама, тогда можно найти много украинских параллелей, хотя бы с творчеством украинских неоклассиков. Поражает смелость поэта: широко известны роковые "веселые" стихи о "кремлевском горце". Третья строфа стихотворения "Старый Крым", написанного в мае 1933 года, абсолютно шокирующая:
Природа своего не узнает лица,
И тени страшные Украины, Кубани...
Как в туфлях войлочных голодные крестьяне
Калитку стерегут, не трогая кольца...
Это же отголосок самой ужасной катастрофы украинского народа. В этих строках заложена актуальная честность Мандельштама. Кровь и слезы, неизгладимая вечная боль.

Борис Пастернак представлялся мне с самого детства чем-то очень украинским. Наверное, срабатывали детские аналогии с поговоркой "дуля з маком, з пастернаком" и с песенкой "танцювала риба з раком, а петрушка з пастернаком"... Уже в средней школе настоящим откровением стало для меня то, что Пастернак писал по-русски. А уже перед окончанием школы, просматривая как-то целую кипу материалов с одной международной книжной ярмарки, я ознакомился и с каталогом одного израильского издательства, где был списочек писателей-евреев, которые были лауреатами Нобелевской премии, – Борис Пастернак тоже был в этом списке: очередное юношеское открытие. Пастернак, имеющий еврейские корни, поражающе органически сросся с рус­ской культурой. Стихию и упорядоченность русской поэзии трудно представить без него. В данном сюжете хочется затронуть лишь один переводческий аспект. В свое время Б.Пастернак перевел пролог к поэме Ивана Франко "Моисей". В этом прологе, обращаясь к своему народу и Украине, Франко в частности писал:
Та прийде час, i ти огнистим видом
Засяеш у народiв вольних колi,
Труснеш Кавказ, впережешся Бескидом,
Покотиш Чорним морем гомiн волi
I глянеш, як хазяiн домовитий,
По своiй xaтi i пo cвoiм полi.

Перед тем, как процитировать пастернаковский перевод этого отрывка, напрашивается одна вопиющая аналогия, а именно – вывод киевского отдельного цензора иностранной цензуры С.Щеголева, поданный Центральному комитету иностранной цензуры в Петербурге, о запрещении брошюры М.Яцкива "Iван Франко" (от 16 января 1914 года). В этом драконовском выводе читаем: "На стр. 14-15 цитируются отрывки из стихотворного пролога к "Моисею" Франко, где поэт предсказывает, что "придет время", когда (малорусский) народ "встряхнет Кавказом, опояшется Карпатами (Бескидом) и "покатит по Черному морю клич свободы" (стр.15). Усматривая в содержании брошюры призыв малороссов к бунтовщическим деяниям и к ниспровержению общественного и государственного строя, я полагаю, что брошюра, применительно к п.1 и п.2 ст. 129 угол. улож. подлежит запрещению." А сейчас посмотрим на перевод:
Но час придет, в багряном ореоле,
В кругу народов вольных, за Карпаты
И к Черноморью рокот новой воли
И радости ты доплеснешь раскаты.
И, все обняв хозяйскою управой,
Полями залюбуешься и хатой.

Здесь уже не действуют запреты, просто чувствуется некоторое ретуширование. Вроде бы ненароком испаряется куда-то Кавказ. Но это как бы и закономерно, ибо и сам Пастернак писал о переводческой деятельности следующее: "Подобно оригиналу, перевод должен производить впечатление жизни, а не словесности". Жизнь и при царской, и при коммунистической России определялась антиукраинской политикой, а это не могло не отражаться и на словесности.

Веселые и печальные нотки вплелись в эти размышления об украинских и еврейских корнях русской поэзии первой трети нашего столетия. И хронологические рамки, и понятие корней очень относительны. Но и саму поэзию трудно очертить, описать, осмыслить. Главное, что поэзия все-таки существует, – а подходов к ее пониманию может быть несчетное количество. Мой подход является поэзиеведческим, – личностным, безусловно. В данном случае, применительно к актуальному сюжету – именно в таком конкретном виде.