В позе эмбриона
Владимир Коркунов
Вестники личного апокалипсиса
в донецких стихотворениях Анны Грувер
Опыт Бездомья — изъятие себя из освоенных рамок, — писала Ольга Балла[1]. Опыт дезориентированности. Но если в книге критика-библиофага речь шла о добровольном выбивании из-под себя привычной основы, то у героев Анны Грувер Бездомье вынужденное. Это или эмиграция внутрь своей же страны — или внутрь себя, если ты остался в городе, который уходит не под воду, конечно, а в память и режет вены асфальта осколками стёкол, снарядов и человеческих жизней.
Горький опыт, которого не пожелаешь получить никому и который сейчас касается миллионов людей по всему миру. Я чувствую лёгкое бессилие, берясь за это эссе. Потому что по-настоящему понять то, что чувствуют дети, голоса которых воссоздает Анна Грувер с помощью документалистских техник, то, что чувствует авторка, под силу лишь человеку, имеющему схожий опыт. Но моя задача — не совпасть с авторкой в понимании или ощущении исторического момента, а представить тексты Анны Грувер как факт литературы, поговорить об общечеловеческом, сфокусировавшись на локусах и территории, и чувства.
В этом эссе я буду подробно говорить о донецких стихотворениях Анны Грувер — «хтоническое чудовище…» и «Ор. № 1 на четыре детских голоса и сломанный автоответчик» (последнее — цикл из четырёх частей), привлекая по мере необходимости и некоторые другие её тексты. Эти названия даны в переводе, а в оригинале они называются «хтонічне чудовисько…» и «Оp. № 1 на чотири дитячі голоси і зламаний автовідповідач». Дело в том, что после событий 2014 года — и это заставляет по-новому осмыслить адорновские слова о возможности искусства после: очевидно, что после 2014‑го оно не может быть прежним[2] — Анна Грувер осознанно пишет стихи на украинском языке. Поэтому в качестве примеров[3] я буду приводить как переводы, опубликованные в журнале «Воздух» (№ 37/2018)[4] и на украинском сайте Litcentr[5], так и оригиналы стихотворений.
I
монстры бывают
(Не)реальное пространство — сдвинутое по оси личного противостояния с ужасом — проявляется в разбираемых нами донецких стихотворениях Анны Грувер с первых слов: «хтоническое чудовище/ из-под бурой воды/ чью-то смерть поджидает». Хтонический — не только обладающий дикой мощью, но и овладевающий землёй, местом, где чудовище выросло. Место, становящееся алтарём. «Бурый» — разумеется, от крови; чья-то смерть — не предначертанная, а случайная, поскольку рулетка войны — пари с монстром, выиграть которое невозможно.
А только укрыться, сбежать, отказавшись верить в происходящее.
Героиня стихотворения пытается низвергнуть реальность до уровня сказки, истории, рассказанной в детском лагере, когда кто-то внезапно начинает придумывать ужастик.
що таке хтонічне
брешеш монстрів не буває
что такое хтоническое
гонишь монстров не бывает
Монстр, который рос на глазах у всех, которого жалели (монстр — это создание почвы для дальнейших событий; война — это монстр). Героиня ощущает личную ответственность за произошедшее, за то, что её детские руки не задушили чудовище — зародыш будущей катастрофы:
минулим літом спіймала
верещав брикався кликав маму
відпустила від жалю відрази
маленького схожого на дикобраза
прошлым летом поймала
верещал брыкался звал маму
отпустила от жалости омерзения
маленького похожего на дикобраза
А теперь уже поздно, чудовище выросло и задушило мир; отравило воздух распылителем войны. И потому приходит усталость, отступление с оккупированной войной (и личным стыдом/ужасом) территории: «идём отсюда/ идём я устал».
Но просто так отступить нельзя. Нельзя поддаться страху и панике — это значит, признать победу монстра; даже если вы — дети; даже если в этом пространстве всё чуть-чуть понарошку («монстров не бывает»). А потому в ход идут любые причины: «вывихнул плечо» <не вывихнул, конечно, это мир вокруг вывихнут>; «там тётка с сахарной ватой» <вот он, выход в реальный мир из макабрического пространства>; «какого чёрта мы здесь как придурки одни» <наедине с липким ужасом; одни у воды и одни нормальные вообще>.
Философы и писатели по-разному трактуют проявления страха или желание сбежать из-под его власти. И если у Селина персонажи спасаются в беспорядочном бегстве, а у Сартра подступает тошнота, то у Грувер от страха и смерти не сбежать, её герои находятся в мире под куполом и проходят через несколько стадий осознания: от отказа до преждевременного взросления.
Что это за мир?
Лишь к концу первой части «хтонического чудовища…» Анна Грувер обозначает локацию, тем самым проецируя мифологический ужас на реальное место:
у два нуль нуль дев’ятому
кальміусу на дні
під радіоактивним кущем
переможним мостом
донбаське чудовисько
не спить
б’є хвостом
в два ноль ноль девятом
кальмиуса на дне
под радиоактивным кустом
победным мостом
донбасское чудовище
не спит
бьёт хвостом
Бьёт — значит, убивает (ведь, повторюсь: «чью-то смерть поджидает»); и в этой войне, в которой — не называя напрямик, без оценок — нет и не может быть победивших, а есть только проигравшие, и значит, Мост имени Победы обречён упасть, как встали на одно колено, пробитые взрывами насквозь мост по дороге Славянск — Мариуполь, мост на трассе Красный Луч — Луганск и др.
С этого момента мы имеем дело с разрушенным пространством — так разрушается место детства (авторка родом из Донецка), и теперь это — мир под куполом войны; мир, где властвует хтоническое чудовище — о нём, обобщая, и пишет Анна Грувер.
Мифы, по словам Эдуарда Далберга, — коллективные сны наяву. Куда страшнее оруэлловское определение, согласно которому миф, в который верят, становится правдой. И лишь когда сон развеивается, хрупкая фигурка идёт по ещё не затронутому войной городу, но в котором уже растёт хтоническое чудовище.
йду вулицею рози люксембург
римую водостічну трубу з черв’яком
каналізацію з жорстким небесним диском
з виписки із кардіології
на нудну впіску
(у дев’яностих сказали б квартирник)
иду по улице розы люксембург
рифмую водосточную трубу с червяком
канализацию с жёстким небесным диском
с выписки из кардиологии
на занудную вписку
(в девяностые это был бы квартирник)
Анна Грувер использует наложение семантических регистров, будто играет на пианино, исполняя фантазию, претворяющуюся в реальность, – как играл, укрывшись в обломках разрушенного немцами города, польский еврей Владислав Шпильман (в кинообразе, воплощённом Эдриэном Броуди). Му(зы)ка, ритм звуков и жизни, даруют покой руинам человечности/мира; и разносятся над городом, обволакивая и утешая всех несчастных. Психологическое смещение реального и ирреального происходит как раз тогда, когда героиня идёт по улице Розы Люксембург: «и никто в торжестве не виновен/ ты хочешь сказать никто не именинник» (это факты биографии и одновременно трагическое ощущение настоящего). В границы Донецка героиня теперь может попасть только с помощью слов – неожиданным способом подтверждая известный афоризм Витгенштейна «границы моего языка означают границы моего мира». Лексически Анна Грувер показывает разрушение этого пространства — множественный обман: самой себя перед самой собой; города перед ней («иду по улице розы люксембург/ с корабля на бал скораблянабал скоро бля наебал»). Она любит, но винит его: как же так? — ты сильный, как ты мог сдаться чудовищу войны? — но город обескровлен, и он молчит, а потому — с обидой и болью — говорит она, ребёнок войны:
вулиці немає міста мого немає я йду
і не бачу найобки
улицы нет города моего нет я иду
и не вижу наёбки
Анна Грувер говорит о войне от лица «почти-что-взрослых» детей, апеллируя именно к их восприятию, которое одновременно и крайне чувствительно (детские психологические травмы практически неисцелимы), и защищено — обострённой фантазией, благодаря чему конкретные люди, военные машины и политические решения становятся хтоническим чудовищем, от которого — и только в этой фантазии — можно убежать, а при желании его можно раздумать, разфантазировать. Однако игра рассеивается, и ты остаёшься один на один с реальным миром, без возможности спастись в создаваемых словами пространствах.
II
голоса апокалипсиса
Дети — главные герои и цикла «Ор. № 1 на четыре детских голоса и сломанный автоответчик». Здесь Анна Грувер также совмещает сюжетные и семантические пласты, задействуя, в том числе, ресурсы религиозного символизма. Четыре голоса — это четыре Вестника Апокалипсиса: голод, смерть, война <возможно, и с самой собой тоже> и чума. Причём это вестники личного апокалипсиса каждого из этих детей и вообще детей Донбасса. Третий вестник — это разрушение внутреннего мира, поскольку война в физическом воплощении показана здесь как фон. Этот нарисованный, сотканный из воспоминаний авторки мир напоминает антиутопию. Тем более ужасающую, что под её маской скрывается мир, смотрящий на войну разбитыми окнами – как на обыденную реальность (поскольку эти дети выросли в условиях войны).
Первый голос сходу сближает жизнь и смерть: «зелёные орехи с сухой ветки я срывала <…> ореховое дерево теперь так и будет стоять сухое и мёртвое». Заход важен и для конкретного стихотворения, и для цикла в целом, поскольку речь – об умирающем детстве. А потому строчку «кровью его поливать приносить жертвы» можно воспринимать и как поливать кровью детства; и – буквально – человеческой кровью, разлившейся по земле.
В этом тексте показано уникальное для постдонецкой поэзии состояние — регистры обычного детства и детства внутри войны максимально сближены, но не подавляют друг друга. Война не отменяет детство — а течёт параллельно, лишь пересекаясь, когда искривлённая парабола снаряда вторгается в локацию ребячьего мира.
Я говорю об уникальном именно в этой проекции. В стихах Олега Коцарева, где также происходит наложение регистров детства/войны, они объединяются страхом, прибитостью, внезапным взрослением (вот и стоят у входа в подвал, боясь отойти от спасительного убежища).
Прямо за тем кордоном чертополоха,
Где теперь вроде как линия фронта притихла,
В детстве
Сашка говорил мне:
«Пошли в футболянку гонять!».
На фотографии из тех долгих дней
Мы, головастые, у входа в подвал…
(пер. Дмитрия Кузьмина)
Сергей Жадан сказал о жизни, протекающей под свист пуль, нечто схожее: «Дети, которые пережили ужасы войны, мгновенно становятся взрослыми»[6]. Анна Грувер не даёт прекратиться детству. Она пытается отсрочить апокалипсис, сохраняя в детях право быть детьми.
Подвал, конечно, появляется и в «Ор. № 1», но если Коцарев пишет о повзрослевших детях, то ужесточение героев Грувер происходит постепенно, через войну понарошку:
а це я зривала це не вона вкрала
всі зелені горіхи до останнього обірвала
принесла в рюкзаку до підвалу
танки чиї не знаю на вулиці оминала
попри прокляття бабки домашку та небезпеку
показати можу тут недалеко
а это я срывала это не она спёрла
все зелёные орехи до последнего оборвала
принесла в рюкзаке в подвал
танки чьи не знаю на улице обходила
похер на бабкины вопли домашку и патруль
показать могу здесь недалеко
(Речь тут о не изуродованном пока сознании <на самом деле оно уродуется прямо сейчас>, которое уравнивает безвредные для жизни бабкины вопли с действиями патруля, для которого выпустить очередь — на раз-два.)
— к сказочной, игровой мести (и это тоже понарошку — но всё же смерть):
родину в Sims3 створила і вбила
нікого не лишила в живих
немовля й те з колискою у вогні спалила
семью в Sims 3 создала и убила
никого не оставила в живых
младенца и того с колыбелью в огне сожгла
Убить семью в симуляторе от Maxis — дело непростое. Компьютер всячески препятствует гибели персонажа, автоматически пытаясь реанимировать: уложить спать, накормить, сводить в туалет. Поэтому от игрока, решившего покончить с экранными героями, требуется особое упорство и постоянный контроль. Приведённый эпизод напоминает концовку фильма Робера Брессона «Мушетт», когда 12‑летняя девочка, столкнувшаяся с безразличием/двуличием и жестокостью окружающих, восклицает: «Проклятая жизнь» — и трижды пытается утопиться, пока ей это не удаётся.
Жизнь в текстах Анны Грувер так же упорно продолжается и в условиях своеобразной войны внутри сообщества детей: «плоская как доска швабра костлявая как батарея/ родилась от брака шлюхи и сивого еврея/ пальцы по пианино/ дура тупая/ подстилка/ со всеми в школе трахнулась/ зелёные орехи сухая ветка» — орехи как будто срываются не с дерева, а с девочки, «сухая ветка» намекает и на голод — как физический, так и эмоциональный.
Война внутри войны (в человеке — или в условиях среды, обесценивающей человека) — ключевая особенность цикла «Ор. № 1» Анны Грувер.
Но и реальной войне здесь находится место. Это и проявившийся выше — как будто невзначай, заговоренный — патруль, и ещё один эпизод:
викреслила на перерві ім’я з журналу
<…>
і коли снаряд потрапив до вікна кабінету
під партою ногу її щипала
а вона не торкатись прохала
так її кохала
до усрачки
дура тупа втікачка
вычеркнула на перемене имя из журнала
<…>
и когда снаряд попал в окно кабинета
под партой ногу её щипала
а она не касаться просила
так её любила
до усрачки
дура тупая беглянка
Второй голос возникает в тот момент, когда реальность приблизилась к детям ещё на одну смерть. В центре нового монолога — пересказ допроса. Следователь выясняет обстоятельства убийства ребёнком взрослого. Фокусируясь на деталях («мы на заборе сидели она вешала бельё <…> потом он ножик со стола взял/ и в живот ей»), Грувер, с одной стороны, выносит приговор человеческой природе (помните, у Мусы Джалиля: «Что там волки! Ужасней и злей —/ Стаи хищных двуногих зверей»?), а с другой, всегда — в очередной раз — оставляет ей шанс на честность и сочувствие. И потому, проводя кистью с чёрной краской по стёклам, через которые виден Донецк, притягивая внимание к «острому» сюжету, она истончает читателя, заставляя жалеть и любить этих искалеченных войной детей, вызывая в читателе единственную человеческую реакцию — желание их спасти.
«Ор. № 1» Анны Грувер — гуманистический гимн, который единственно и должен раздаваться над этой территорией.
А что же дети?
Дети пока не принимают происходящее за трагедию (а видели ли они лучший мир?), хотя психика осознаёт всё: «а он отвечает/ а он ничего не отвечает/ на него даже не смотрите/ он и раньше был задротом а теперь — ну что от него ждать». «Задрот» — в смысле, убийца. Мальчик Дрюня — молчун с особой ментальностью.
ми на паркані сиділи вона вішала білизну
чіпляла горобців на тонкі дроти під напругою
на питання _коли це сталося відповідай коли_
<…>
а він взагалі сидить
мовчки витріщається
я про нього і забув, ніби його не стояло
потім він ножик взяв зі столу
і в живіт їй
мы на заборе сидели она вешала бельё
цепляла воробьёв на тонкие провода под напряжением
на вопрос _когда это произошло отвечай когда_
<…>
а он вообще сидит молча таращится
я о нём и забыл типа его тут не стояло
потом он ножик со стола взял
и в живот ей
Характерно, что персонаж, несущий смерть — молчит; это символично ещё и в разрезе хрестоматийного образа молчащей смерти.
капець, чув, що слідчий каже?
чотирнадцять колоторізаних ну капець
чув? довго будеш мовчати, Дрюня?
капец слышал что следователь сказал?
четырнадцать колоторезаных ваще капец
слышал? долго будешь молчать Дрюня?
— молчать Дрюня будет, разумеется, всегда. Не только из-за грохота снарядов. Анна Грувер затрагивает ещё одну важную тему, заглядывая в мизантропическую воронку взаимоотношений человек-человек. Она обращает внимание на детскую жестокость, почти всегда более разрушительную, чем психические травмы, полученные в зрелости.
Особенную остроту она принимает во время войны, когда дети находятся в состоянии страха на фоне… Как писал Фрейд, «в страхе есть что то, что защищает от испуга и, следовательно, защищает и от невроза, вызываемого испугом»[7]. Но как быть с травматическим неврозом, вызванным столкновением <как с поездом> с войной? Как он отразится на будущем этих взрослых детей?
Запускается механизм отрицания. Дети отказываются впускать в себя реальность, осознавать (и признавать) смерть:
а як я її тепер відперу
товаришу слідчий
білизну
вона ж біла була
а как я её теперь отстираю
товарищ следователь
простыню
она же белая была
Война в этом бытовом эпизоде, как и в предыдущей части, – фон, кошмарный бекстейдж происходящего. Декорации. И проявляется в случайном эпизоде – отца за кражу уводит патруль и над ним висит (по законам военного времени) угроза расстрела: «батя же вернётся когда-нибудь из подвала/ да разве его за кражу расстреляют» — но и этому дети войны, отрицая травмирующую реальность, — не верят.
Третий голос доносится из своеобразной «лазейки», о которой писал Бахтин, анализируя повествование Достоевского. У Грувер это создаваемый конкретным человеком аккаунт мира — куда он (в данном случае, она) сбегает из реальной и невозможной, среды.
Героине невозможно оставаться в своём теле («с какого возраста разрешено менять пол гугл-поиск»), телу — в доме («выбитую снарядом стену»), дому — в городе («посреди <…> осколков»). Всё исторгается из всего. То есть умирает.
Но покинуть эту зону отчуждения <от нормальной жизни> нельзя. Как писала авторка в другом стихотворении («игра в красный май 1968»): «…нам некуда ехать/ все пути закрыты/ нас расстреляют на блокпостах».
И потому единственный выход: «внутренняя экзистенция»[8] (имманентная эмиграция, симулякр жизни). Жизнь, которая в первых частях текста находилась снаружи,перемещается внутрь, поскольку в реальности жить нельзя, если только война не течёт по венам (у этих детей черничная кровь, но об этом позже):
посеред порожньої кімнати в калюжі
посеред осколків і уламків
посеред людей і міста
що увірвалося до квартири крізь підірвану стіну
посреди пустой комнаты в луже
среди осколков и обломков
среди людей и города
влетевшего в квартиру сквозь выбитую снарядом стену
Биографии города и его детей сближаются с биографией авторки. «В моем доме взрывной волной выбило стекла», — цитата из интервью Анны Грувер[9]. Вот только если у неё была возможность переехать от <идущей в твоём доме; если город детства принять за дом> войны в мирную часть Украины (когда началась война, Анна училась в Литературном институте им. А. М. Горького, но забрала документы и вернулась в свою страну), пусть и за счёт обретения Бездомья, то у детей Донецка такой возможности нет. Побег из реальности для третьего голоса — создание аккаунта в Instagram:
я не стала відомою блогеркою
двадцять один перегляд останнього відео на бьюті каналі
у мене в інсті шість фоловерів
одна з них мама
я не стала известной блогершей
двадцать один просмотр последнего видео на бьютиканале
у меня в инсте шесть фолловеров
одна из них мама
Именно из-за мамы обрывается попытка жить чужой жизнью; речь не только о юношескомаксималистской попытке выйти из-под опеки («зачем ты это сделала ма/ зачем подписалась на меня/ это так тупо/ больше никто не подпишется/ это так тупо хватит за мной следить»): девочку не отпускает реальность, и слежка/прослушивание <читай ограничение свобод, неявное до поры насилие над личностью> также становится частью реальности, которая приходит на паях с войной.
Мама — тоже часть войны, она отказывается сбегать, принимает действительность всем телом — и умирает наяву:
маа
ну маааа
ти чому лежиш у позі ембріона
і всередині тебе щось лежить
у позі ембріона
щось червоне маленьке плаче
кричить
корчиться зморщується
маа
ну маааа
ты чего лежишь в позе эмбриона
и внутри тебя чтото лежит
в позе эмбриона
чтото красное маленькое плачет
кричит
корчится морщится
Поза эмбриона, как писал Василий Аксёнов, — это «поза последней защиты»[10]. Анна Грувер передаёт состояние людей на грани, которые защищаются уже не от снарядов и бесчеловечности, а от невозможности жизни.
Текст пропитан осознанием тщетности усилий этой конкретной девочки защитить себя и маму («говорила тебе/ увольняйся из шахты поехали в испанию/ какая разница где работать бухгалтером/ я обожаю барсу я вышла бы за луиса энрике[11]»), невозможностью нормального детства. Именно здесь, в строчках этого монолога, происходит спайка мира и войны — «посреди лайков и осколков».
Третья часть, третий монолог (<пред>Вестник войны) символизирует окончательное взросление героев. Если первый голос войну не осознавал, а второй подобрался к ней на расстояние одного убийства (и заляпанных кровью простыней, что можно трактовать и как символ дефлорации мира), то 13‑летняя блогерша[12] видит её во всём — в осколках на улицах, влетевших в квартиру снарядах, маме, лежащей в позе эмбриона…
Мир, который описывает Анна Грувер, принимает позу последней защиты:
<…> прокидаючись від ранкового тепла
вулиця лежить у позі ембріона
всередині одного колись міліонного міста
<…> просыпаясь от утреннего тепла
улица лежит в позе эмбриона
внутри одного когдато миллионного города
— и тогда девочка сама себя пытается низвести до эмбриона, но не принять позу, а в прямом смысле пропасть, перейти из окружающего пространства в пространство по ту сторону монитора/экрана смартфона: «ок гугл оптимальный вес на 152 см роста/ ок гугл сбросить 10 кг насколько просто// всем привет я начинаю худеть онлайн/ присоединяйтесь ко мне жду ваши комменты». Пропасть — её личная попытка спастись (если, конечно, не спасёт виртуальный <и в чём-то куда более реальный> Луис Энрике, который, в конечном счёте, лайкнул её публикацию).
Если связать все четыре части цикла, становится понятно, что преодолённая невозможность несомого вестниками, — главная связующая нить голосов. Какой может быть голод в XXI веке, на границе Европы и Азии? Но он приходит. Разве могут люди после века массового поражения убивать друг друга? Ещё как. Разве война после Постдама — и ранее, после появления ООН и Гаагского арбитража — может вновь окропить дороги Европы? Увы.
Четвёртый голос, символ чумы, и вовсе обращается к ветхозаветной истории. «дочь эсфири косточка вишни» — плод иссохшего дерева, которое не должно было погибнуть. Эсфирь, согласно канону, — женщина с вечной красотой, сохранившая жизни евреям, когда персидский царь ради пополнения казны устроил первый в истории геноцид. Общая память пронизывает цикл Анны Грувер, и это неявное сопоставление выглядит тем более справедливым, ели учитывать спираль истории, прошивающую тела униженных и гонимых.
Дочь Эсфири — косточка вишни, высохшие/выдавленные из собственного тела прутики тела. Невсамделишная кровь («целомудренную черничную кровь берут утром» — речь о больнице) — потому что только помещение самого/ой себя в пространство предания помогает пережить зрелище того, как умирают дети – по-настоящему, а не так, как в брошенных с вызовом пафосных строчках Маяковского. Отсюда – страх за неверно сказанное слово. Игра на флейте миномётных труб здесь невозможна.
липень йде
розквітають танки
станислав кирилович ходить у білому як на смерть
я мовчу другий місяць
июль идёт
расцветают танки
станислав кириллович ходит в белом как на смерть
я молчу второй месяц
У детей нет права голоса, а потому им незачем говорить. Были слова, когда нужно было говорить, сдавать экзамены: «я замолчала потому что сдала экзамены/ у меня зно на сто баллов по математике и истории/ девяносто восемь английский/ и теперь не осталось ничего что сказать вслух могла бы» (и случайно ли «зно»[13] фонетически слышится как «зона»?). Война и мир сливаются окончательно: «на станислава кирилловича упал в час обхода» (больничный обход и обход патруля); «июль идёт/ расцветают танки» (фиксируем: со времени звучания прошлого голоса прошёл месяц или 13 месяцев); «протрубит сестра <…> посеребрённую стрельбу сторожит»; «черничной кровью пахнет» и др.
Не только дети — мир оказался в больнице. А перед детьми остаётся последний шанс на детство — забыть то, что можно забыть, ампутировать травмирующие воспоминания:
<…> в мені відмирає вже друга чверть
<…>
потім чверть засинає в сусідньому ліжку
другий місяць стоїть незайняте
<…>
виходь із мене чверть
віднімайся вгамуйся облиш
<…> во мне отмирает уже вторая четверть
<…>
а затем четверть засыпает в соседней кровати
второй месяц стоит незанятая
<…>
выходи из меня четверть
вычитайся угомонись оставь
Четверть, которую пытается извлечь из себя героиня, — многозначный символ.
Времени - это и четверть учебного года, и одна из четырёх голов конфликта на Донбассе (цикл написан в 2018‑м; четыре голоса детей можно трактовать и как четыре года войны, и постепенное погружение детей в эту войну — от «невсамделишного» фона в тексте про орехи до убивающей реальности в четвёртом цикле). Звука — если принять в расчёт самый частый сложный размер в музыке. Сердца, состоящего, как известно, из четырёх отделов — так йоги умеют замедлять ритм сердца, а перешедший грань человек — выключает себя. Горя, которого уже не сдержать — ведь, помните, как писал Ибн Хазм: «Три четверти горя берёт себе остающийся, уходящий же уносит всего одну четверть».
Анна Франк завершила дневник летом 1944‑го. В одной из последних ее записей сказано: «Небольшое удовольствие сидеть здесь на четвертом году войны. Скорей бы все кончилось!»[14]. В жизни Анны Франк всё кончилось через год.
Другая Анна семьдесят лет спустя пишет о других детях. Но война никогда не меняется. Другая Анна, рождённая в Донецке и — после нескольких лет в Литинституте — вернувшаяся в Украину, а позже переехавшая на учёбу в Краков, завершает цикл стихами, близкими пронзительному стихотворению Чеслава Милоша «Песенка о конце света».
В день конца света
Пчела жужжит над цветком настурции,
Рыбак сучит суровую нить.
<…>
А те, что ждали громов и молний,
Обманулись.
А те, что ждали знамений и ангельских труб,
Не верят, что началось.
Пока солнце садится в хаты,
Пока шмель грозится мохнатый,
Пока матери ходят брюхаты,
Кто поверит, что началось.
(пер. Сергея Морейно)
Апокалипсис приходит без труб и знамений.
Стихотворение, написанное в полуразрушенной Варшаве, рифмуется со стихотворением, написанном о полуразрушенном Донбассе. Все апокалипсисы похожи друг на друга.
В тексте Милоша приходит Бог, чтобы увести, вынести (или дать вынести) что-то живое, что ещё теплится в этих телах и отзывается на приход последнего света. В стихах Грувер происходит нечто подобное:
поза межами в ніч початка
вони захлинаються у темній воді
і перетікає в пам’ять перший солоний спогад
вони ще німі коли чують дзвін
відчувають в тиші власне тіло з прозорого скла
тоді перед появою світла
вони встигають повірити та розчаруватися
вже не такі чисті непорочні
як були до глибокого пірнання
діти народжені для війни
залиште ваше пові…
і йдіть за Ним
вне пределов в ночь начала
они захлёбываются в тёмной воде
перетекает в память первое солёное воспоминание
они ещё немы когда слышат звон
чувствуют в тишине своё тело из прозрачного стекла
перед появлением света
они успевают поверить и разочароваться
уже не такие чистые и непорочные
какими были до погружения
дети рождённые для войны
оставьте ваше сообше
и идите за Ним
А что же автоответчик? На телефоне по ту сторону мира под куполом неназванный персонаж пытается дозвониться (ведь приехать никак!), дотянуться и обнять голосом детей Донбасса. Но вначале, в конце первой части, автоответчик безжалостен: «неверно набран номер». [В начале 2015 года оператор «Киевстар» покинул Донбасс.] Затем, когда новый номер найден, — рвёт связь: «перезвоните пожалуйста позже». [Как после этого смотреть на выключенный мобильник, как можно его выключить вообще?] Когда дозвониться практически удалось, автоответчик выдаёт реплику: «абонент не може». [Это происходит перед самой потерей голоса героиней из четвёртой части.] И, наконец, последняя реплика машины также не даёт пробить четвёртую стену: «вне зоны» [Вот она, вышедшая четверть, оставивший человека комок боли].
Не он ли — фигурка, болящая всем телом, — или она возникает в другом стихотворении Анны Грувер «не осталось ничего…»? «Неизвестный повесился на проводе в телефонной будке…» (курсив Анны Грувер — В. К.) — от того ли, что были слова, и вот — кончились? От того ли, что Бездомье (и я сейчас говорю обо всех беженцах из Донбасса, вернувшихся в Украину) — это личный апокалипсис человека, продолжающего жить не только с отмершей четвертью внутри — с невозможностью дозвониться до себяребёнка, заблудившегося в памяти, способного на внутренней стороне закрытых глаз найти дорогу в любую точку города — вне зоны мобильной связи, но внутри оставшихся трёх четвертей сердца.
[1] Балла О. Время сновидений. — М.: Совпадение, 2018. — С. 45.
[2] Об этом, в том числе приводя в пример Анну Грувер, я упоминал на дискуссии «Новое литературное поколение: существует ли оно?», организованной журналом «Знамя» — реплика попала в видеозапись разговора, но не вошла в журнальную публикацию.
[3] За исключением фрагментов, приведённых внутри предложений.
[4] Грувер А. Монстров не бывает (Пер. В. Коркунова) // Воздух. — 2018. — № 37. — С. 275–278.
[5] Вірші Анни Грувер в перекладах Володимира Коркунова // Litcentr. — 12 февр. 2019. URL: https://litcentr.in.ua/load/299–1-0–3031
[6] Жадан заглянул в искалеченные души детей войны: «В школу — под свист пуль» // Znaj.ua. — 2019. — 1 июня. https://znaj.ua/ru/society/236488-zhadan-zazirnuv-u-pokalicheni-dushi-ditey-viyni-do-shkoli-pid-svist-kul
[7] Фрейд З., Эриксон Э. «Сценарий жизни». Комплекс детских травм. — М.: Алгоритм, 2018.
[8] Цитата из того же стихотворения.
[9] Анна Грувер: «Стокгольмский синдром» // Лиterraтура. — 2018. — № 113. http://literratura.org/non-fiction/2658-anna-gruver-stokgolmskiy-sindrom.html
[10] Аксёнов В. Лебяжье озеро // Одно сплошное Карузо. — М.: ЭКСМО, 2014.
[11] Луис Энрике (р. 8 мая 1970 г.) — в 2014–2017 гг. главный тренер футбольного клуба «Барселона». Так как далее в тексте говорится, что Луису Энрике 47 лет, значит, время текста май-июнь 2017 года, когда тренер, только-только отметивший день рождения, покидал «Барселону».
[12] Намёк на возраст содержится в строчке: «автобиография мені тринадцятий минало в сокращении» (отсылка к стихотворению Тараса Шевченко «Мне тринадцать было…»).
[13] Зовнішнє незалежне оцінювання (укр.) — Внешнее независимое оценивание; тестирование для выпускников школ и одновременно экзамен для поступления в вузы Украины.