27 апреля 2018 | Цирк "Олимп"+TV № 28 (61), 2018 | Просмотров: 859 |

Последняя виса

Татьяна Бонч-Осмоловская

Подробнее об авторе

 

По школьному двору бродили ворóны. Воспользовавшись тем, что детей увели в зал, крупные, насквозь черные птицы с чугунными клювами расхаживали по площадке и переговаривались весомо и громогласно: «а-арр…» - «а-арр…» и утыкались опять в швы между плитками, куда могли завалиться крошки от детских завтраков.

Степан вышел покурить. Разумеется, курить на школьном дворе было запрещено, и он, как и еще трое родителей, державшихся поодаль друг от друга, дымили в кулак, спрятав сигарету в ладони. Но он не хотел отходить далеко от зала, где похожая на снеговика учительница уже увела Дашу за прозрачную перегородку, отделяющую учеников от родителей.

Из-за спины динамики гудели басом иерея, увлекшегося проповедью и вот уже минут сорок вещавшего малышам о долге перед родителями, родиной и учителями. «Ваша школа носит имя святого Александра Габита Иммануила, - пел поп. – Знаете ли вы, какой добродетели учил нас Александр Габит Иммануил? Смирению! Он – князь, победитель в битвах с князьями и рыцарями, он мог разгневаться на степных иноземцев и пойти на них войной, но он опустил голову и преклонил колени – ради родины своей, ради народа, который шел за ним. Так велико было его смирение, что этот великий воин прислуживал тем, кто лишен был божественного благословения – он служил степным иноверцам ради своего народа и спас народ от погибели. Благодаря ему мы все родились и стоим здесь сегодня. Вот, перед вами, потомок святого Александра Габита Иммануила, простой смиренный человек из Восточной империи, пришел к вам на праздник. Поклонитесь теперь ему, поблагодарите за свою жизнь и жизнь ваших родителей и их родителей в прошлых веках. Учитесь же смирению у великого святого Александра. Учитесь! Смиряйте дерзкие порывы – хочется вам побегать, погонять мяч, а учителя говорят – нужно сидеть за столом и заниматься. Значит, поклонитесь учителю и за стол. Вспомните великого героя Александра Габита Иммануила…»

Двор потемнел на мгновение, вороны напряглись и тут же загалдели, закаркали наперебой – пингвин улетел. Степан поискал взглядом урну, не нашел и бросив окурок воронам, повернул в зал, где стояла, в джинсах и белом свитере, с бантами, неумело вплетенными в косички, его Даша. Она стояла все время проповеди, слушая иерея, как и другие. «Забей», шепнул он, когда она оглянулась, надеясь, она прочтет по губам. Была у них такая присказка, он ждал, что Даша вспомнит и не станет прислушиваться к словам священника, нудившего уже второй час свои славословия, смешанные с прописными истинами, политые сиропом отеческой мудрости и авторитетом духовной институции. Он надеялся, Даша пропускает их мимо ушей. Сам же, почувствовав, что во рту становится горько, а в груди тревожно, отправился курить. Но голос иерея доставал и снаружи, разве что аккомпанемент ворон немного разбавлял его.

Мужики, докурив, вползали обратно, и он тоже зашел внутрь и остановился в проеме, отыскав Дашу среди сотни детей, построенных рядами перед сценой. Родители толпились беспорядочно за перегородкой из оргстекла. Кто-то старался подобраться к детям поближе, зависнуть со своей стороны стекла, как зверь в парке, кто-то равнодушно держался поодаль.

Это была вся школа, от неуклюжих трогательных трехлеток в детском саду и пятилеток в подготовительном классе до подростков, обогнавших в росте родителей, в выпускном. Классы были маленькие – по три, пять, восемь человек, выстроившихся сейчас рядами от сцены. Просто не было больше детей в городе или не находилось родителей, отправляющих ребенка изучать науки и навыки. Сам Степан спохватился только, когда Даше исполнилось восемь, понял вдруг, что она не умеет ни читать, ни писать. Сам он не знал, как научить ее, и привел в школу.

Завуч или директриса или кто бы она ни была просияла им навстречу золоченной акульей улыбкой.

- Сколько лет девочке?

- Восемь в октябре.

- Тогда в третий класс давайте, к Наталье Александровне, - директриса указала на подрагивающий шар с глазастым навершием, на котором, в свою очередь, возлежала черная волосатая пуговица пучка или шиньона. В белом платье до пола, учительница походила на подтаявшего, оплывшего снеговика, вылепленного из огромного нижнего шара и крошечных верхних.

- Наталья Александровна, принимайте ученицу, новенькая, в ваш класс.

Колышущийся снеговик пронзил их угольными глазками.

- Тебя как зовут?

Даша вопросительно взглянула на отца.

- Девочка совсем не понимает? В семье хоть разговариваете? Книжки показываете?

- Дома да, - соврал он, - дома читаем.

- Ну давайте попробуем – снеговик обхватила Дашу за плечи, вжала в мягкую белизну, - не справится, переведем во второй. А то наши детки все буквы уже знают. Так как ее зовут?

- Даша, - ответил ребенок.

Степан старался держаться к ней поближе, а когда прозвенел звонок на построение и учительница повела Дашу за перегородку, смотрел внимательно, как она. Кажется, неплохо – переговаривается о чем-то с детьми по соседству, улыбается.

Иерей наконец закончил вещать и принялся махать в зал мокрой метелкой, окуная ее в золоченное ведро, которое держала перед ним улыбающаяся во все зубы директриса или кто бы она ни была. Прозрачную стену покрыли потоки жидкости, скрывшие детей и учителей от родителей. Только сладкий, медовый, сонный аромат растекался поверх перегородки, долетая до родителей малой толикой того, что доставалось детям. Когда святая вода стекла вниз, в желоб между стеклом и полом, Степан разглядел, что классы во главе с учительницами выстроились в очередь на поклон к иерею и целование ручки. Даша и еще пара ребят из других рядов спокойно стояли на месте, дожидалась возвращения одноклассников.

- Пилотки, у кого-нибудь есть пилотки и ружья? Нам очень нужно, прямо сейчас, - из-за перегородки выскочила директриса, пронеслась мимо, молотя каблуками по полу, как лодка мотором, пробралась сквозь массу родителей наружу.
Иерей, закончив благословлять чад, сложил руки на животе и бесцветным, пожирающим цвет комом отек на подставленный ему стул, по соседству с потомком Александра Габита Иммануила, сухим старцем отчетливо азиатского вида. Иерей поерзал, устраиваясь поудобнее, сыто улыбнулся, наблюдая, как суетятся учителя, что-то произнес, наклонившись к плечу старца. Тот оставался бесстрастным и неподвижным.

Мальчик и девочка подбежали к почетным гостям, неся на вытянутых руках, как ядовитых змей, букеты розовых гладиолусов, вручили обоим, подверглись лобзанию иерея и рукопожатию старца, и вернулись на места в классных линиях.
- Полдень, полдень уже, закрывайте двери, заходите все, мы начинаем.

Двери закрывались неспешно, тяжело, с непоправимым скрежетом. Степан с тоской заглянул в окна под потолком зала. В узкие регулярные проемы рвался навстречу взгляду зеленый хаос, переплетение ветвей, взрывающееся оливковыми листьями, бутонами, колючками, таящими сонных сумчатых тварей и хищных птиц. За пыльными стеклами сверкали вдруг заблудившиеся с ночи звезды, выстреливали чьи-то круглые глаза размером с памятную медаль, мелькал куцый хвост, хлопали неслышно грязно-серые крылья, быстрый разворот головы, сабли клювов.

В зале становилось душно. Пахло человеческим потом, сладкой святой водой, цветочными духами или цветочными ароматами, чем-то приторным, шоколадно-елейным. Свет, прорвавшийся сквозь эвкалиптовую сутолоку, ложился на лица тоскливой несвежей наволочкой.

Наружные звуки заглушала бодрая песня из динамиков, которыми управлял лысый мужичок за пультом слева от сцены. С картинкой он не справлялся и на заднике светила величаво заставка операционной системы с четырьмя разноцветными флажками и списком папок на компьютере мужика.

Под заставкой на сцене выстраивались малыши. В самых младших группах, кстати, учеников было намного больше, чем в старших, детей двадцать, наверно. В детский сад их родители водили, очевидно, а потом, годам к шести-восьми, желание учиться пропадало, а необходимость включаться в домашние дела росла. Как раз когда он собрался привести дочь.

Малыши, очаровательные, как всякие детеныши, запели песенку. Как везде и всегда на таких утренниках, мальчик с краю пританцовывал и тянулся обнять девочку. Девочка посерединке с серьезным лицом повторяла движения за соседкой, опаздывая на пару секунд. Малыш рядом с ней пел старательно, громко и тоже не попадая ни к тон, ни в ритм. А мальчик с другого края так и простоял все выступление, молча глядя в сторону, не обращая внимание на веселье рядом с собой. Две воспитательницы сидели на корточках позади ряда малышей и подсказывали, обнимали, удерживали на месте эту мягкую, как говорил Лао Цзы, почти жидкую материю. Перед сценой стояла девушка в строгом костюме и старательно дирижировала.

Малыши допели песню о маме и спели еще одну песенку, о еноте, если Степан разобрал верно, и, направляемые воспитательницами, ручейком спустились со сцены. Молчащий мальчик повернул наконец голову, чтобы глядеть вместе со всеми вперед, но строгого выражения лица не изменил и рот так и не открыл.

Между номерами зал заполнил шелест толпы, звуки перелетали через перегородку, смешивались, встречаясь, плавясь воедино, яркий в каждом отдельном проявлении – вот плачет младенец на руках матери, вот хихикают подружки, глядящие на косичку китайца, вот ломким басом вступает в разговор мальчишка-десятиклассник… но встретившиеся вместе, прокрученные на ножах отражений и столкновений, они переплавлялись в однородный шум, назойливый шелест, рыхлый, как песок, сыплющийся и сыплющийся на лицо в духоте зала.

Под потолком кружились посеребренные струйки пыли, танцевали под им одним слышимую музыку, напомнив вдруг танец снежинок на новогодней елке. Степан внезапно почувствовал себя в одиночестве, словно не было никого на сто километров вокруг, и он ожидал в засаде на куче сухой листвы. Только совы кругом, только глазастые совы, оборачивающие головы вокруг шеи, наблюдающие за ним, наблюдающим за ничем. Они переглядываются поверх его макушки, отправляют друг другу сигналы, которые он не может услышать, перекидывают значения, как мячик, мимо него, замыслили, уже давно замыслили что-то.

В щель под дверью надувало рыжий песок.

После малышей выступали первоклассники. Они сами вышли на сцену, запущенные учительницами по ступенькам, и выстроились по порядку. Мальчики были одеты в голубые, девочки – в розовые комбинезоны. Каждый ребенок изображал какую-то букву, для удобства вышитую на груди, все вместе удачно образующие патриотическую фразу. Родители дружно захлопали, прочитав надпись. А малыши не остановились на демонстрации себя, но зачитали стих о птичках, возвращающихся в родное гнездо. Каждый ребенок произносил по строке по порядку, а воспитательница, та же девушка в строгом костюме, согнувшись, как подбирающий червяков журавль, перепрыгивала от одного к другому с микрофоном. Дети читали громко и весело, даже когда несчастная птичка едва не замерзла, перелетая суровое море, барабанили свои строки, очевидно, не понимая, о чем речь, но затвердив текст наизусть. Наконец птичка все же вернулась домой, свила гнездо, отложила и высидела яйцо и объяснила наследнику, как важно возвращаться на родину.

Родители кричали и хлопали, не отпуская детей со сцены. Воспитательница, дирижировавшая малышами, наконец разогнулась и улыбнулась в зал. Общий мужской выдох унесся под потолок. Иерей и китаец разом встали со своих тронов, протянули ей букеты. Степан увидел ее лицо и понял, что убьет обоих. Вон руки твои жирные от живого существа, вон, ступай помой глаза свои грязные, ступай сам покайся, причастись, постись, не бери грех на душу. Не про тебя она, черное отродье! Вон, монах, из школы, из города, из света, возвращайся в горный монастырь, медитируй, носи воду, коли дрова, и думать забудь о девушке. А ведь щуплый монах, понял Степан, будет врагом потяжелее. Центнер поповского жира растечется с одного пинка, а этот, с зорким взглядом, в просторном костюме, кто знает, что скрывает.

Но дева! Идет легко, ни на кого по отдельности не смотрит, никого глазами не ищет. Строгий костюм просвечивает драгоценным нежным мехом, тонкая нить между ключиц слепит глаза, маленькая голова на высокой шее, умиротворенный взгляд лебеди, изображенной старым голландским мастером школы Хондта и Фейта. Уходит, пропадает в шуме прибоя, грохоте осыпающейся листвы. Она моложе старшеклассников и в тысячу раз старше родителей, собравшихся в зале, она девственна и порочна, порочнее его, она уходит туда, где нет чужих детей, нет других мужчин, нет и никогда не было иных женщин, где ледяные звезды раскалывают ломкую твердь, обрушивая на землю чад и гарь, песок и пепел, терракотовый ужас, сухую звездную пыль, засыпающую лисьи норы и волчьи следы, скол ночи над побережьем, спасительный флот не придет, тьма и покой, забвение.

Вышли третьеклассники, с которыми предстояло учиться Даше, и прочитали каждый по две строки самодеятельного стишка о школе – мы ее любим, учителя нас учат, мы стараемся, родители радуются, ангелы улыбаются. Степан перевел дух. Он снова был в школе, рядом с прочими родителями, локоть к локтю, на покрытом линолеумом полу, под тусклым эвкалиптовым светом, душно, тупо, пресно, надежно. Дети, гордые выступлением, вниманием зала, аплодисментами родителей, спускались по лесенке. Даша обнимала возвращающихся со сцены раскрасневшихся одноклассников. Уже подружились, кивнул он, хорошо.

Ученики среднего класса, одетые в белые рубашки и черные юбки или брюки, вышли степенно под звуки аккордеона, транслируемые лысым мужичком. Тот наконец справился с техникой и вывел на задник изображение березовой рощи, постоявшей, постоявшей и закружившейся в хороводе вместе с ребятами. Дети отбивали ритм тяжелыми школьными ботинками – раз, два, три, четыре, раз, два, три, четыре, раз, два, три, четыре, все вместе, в такт, в резонанс. Затряслись стены, плюнули на головы зрителей сухой штукатуркой, задребезжали стекла в высоких рамах, полетела призрачные хлопья, не то пух, не то пыль, не то прах, не то страх. Белые стволы с черными пятнами мелькали перед глазами, сливались в беснующейся карусели. Дети тоже кружились, менялись местами, ныряли под сомкнутые в замке руки, один за другим, в ручеек, и вдруг взмахнули красным, что это – юбка, платок, шарф, взлетели под потолок, и остановились.

Это был платок, огромный, кто только подбросил его, где они держали его, но подхватили они его вместе, и развернули на вытянутых руках – красное полотнище со сцену длиной. Зал заорал, затопал, без ритма, без толку, заглушая только что возникший резонанс, останавливая движение паучков, разбегающихся по стенам. Хорошо, не останавливая, замедляя, черные разряды продолжали ползти, шипя, по стенам сверху вниз, вдоль перекладин дверей, под дымной рамой окна.

Дрогнули рамы, посыпалась усталая штукатурка, удушливое кружево мела. Высокие окна заслонила тень: круглые глаза заглянули в зал снаружи, из хаоса ветвей, на окно по одному круглому черному глазу, обведенному желтой окружностью радужки или века. Степан почти услышал его рыбный запах, треск веток, подминаемых обрюзглым отечным телом, трепетанье стрекоз над жирной гребенкой перьев, почти встретил, почти ответил на безразличный взгляд чудовища.

- Пингвин прилетел, - дрогнул зал.

Оборвались гитарные переборы, лопнула песня, забрызгав танцоров ошметками ритма. Треск прокатился по проводам, отозвался в динамиках сухим бумажным кашлем. Хрустнули, завалились на бок березки, мигнули желтым и зеленым, рухнули на сцену, поднялись и снова рухнули. Красное полотно мятой тряпкой повалилось на пол, дети бросились со сцены, спрятались подмышками учителей.

Снеговик окинула широким рукавом всех шестерых третьеклассников, и Дашу обняла, накрыла. Иерей пропал куда-то, даже стул пропал вместе с ним, тоже что ли спрятался под рукавом у женщины, а китаец вскочил на стул, балансировал непонятно на спинке, держа в руках кривой меч. Сегодня все добывают предметы неизвестно откуда, усмехнулся Степан. А он верно подумал на китайца – стоит только взглянуть, как тот держит меч на вытянутой руке, это высокий дан, опасный противник, если что.

Но тут грянул новый аккорд. Малыши одинаково пискнули, присели и заслонили уши руками. Мужичок за пультом исступленно втыкал кабели в разъемы, сдвигал тумблеры, громче, громче, пока не заныло в подбрюшье. Кто-то из детей упал, кто-то бился в судорогах, расплескивая слюни. А взрослые за перегородкой сплотились, шагнули ближе, обнялись, склеились в единую тревожную, колеблющуюся массу. Директриса из-за перегородки кричала что-то неслышимое за грохотом ударных, бросала воспитательницам нити, сети, тросы. Из-за нераздельного гудения, из шума в ушах, из внутреннего ритма, из воя сирены выросла мелодия, сложилась оглушительно в единственную, знакомую и нужную, обнимающую и поднимающую, помогающую и ведущую – «Вставай, страна огромная». Песню подхватили все, и взрослые, и дети. От души пели, завывая, подвывая, закатывая глаза в восторге и обожании.

Степан различал вкрапления в шаблон звуков.

- Тиф! Гангрена! Чахотка! Вши!

Упавших малышей подняли, понесли за кулисы. На сцену, печатая шаг, вытягивая по-птичьи прямую ногу до пояса, вышел выпускной класс. Их было четверо: трое мальчиков в прыщах поверх румянца и гордости, и девушка в ситцевом цветочном платьице с белым поясом. Она, вечная. Она их учительница? Воспитательница в старшем классе? Не может быть, ей не может быть больше семнадцати. Но им-то, остальным, едва по пятнадцать. Старшеклассница? Двоечница, второгодница? Какая разница, они стояли на сцене во внезапной тишине, одни, напротив прочих.

Пилотки они так и не нашли.

Один был одет в просторную штормовку цвета хаки, доходящую ему до колен. Из-под штормовки выглядывали тонкие ноги и густо фиолетовые резиновые сапоги. Мальчик выглядел не то партизаном, не то лесным мародером. Второй был в форме скаутов: голубая рубашка с короткими рукавами, короткие шорты, синий галстук – наемник чужой армии, или военный советник, или… в общем, дело темное. Но прекраснее всех был третий: его прыщавый лоб венчался собачьей ушанкой, кургузое серое пальто закрывало тело от узких плеч до лодыжек. Топтун, уличный соглядатай, служащий плаща и кинжала, шпион без прикрытия.

- Мне кажется порою, что солдаты… - проникновенно произнес партизан, и звук погас.

Больше Степан их не слышал. Только видел, как она окунула метелку, такую же, как та, которой орудовал иерей, а может, это и была та же самая метелка, и ведро то же самое, только позолота слетела с него, черное, чугунное, воронье ведро – и махнула в зал. Кровавый плевок залепил стеклянную перегородку, медленно, с чавканьем потек нескончаемыми изрезанными ручьями. А она смеялась и швыряла еще кровь. Степан рванул сквозь вязкую массу родителей – вперед, к стеклу, отделяющему его от дочери, вдарил плечом по преграде, ни осколка, ни трещины, но расплескал кровавую жижу с той стороны, расчислил окошко напротив, разглядел сцену.

Там стояли дети. Обритые наголо – тиф же, вши, вспомнил он, одетые в серые телогрейки до пят, с тонкими шеями и оттопыренными ушами, они неподвижно, молча, глядели в зал. И неважно уже было, которая из них его дочь, где его дочь, он бил и бил по перегородке, не обращая внимания на текущую с разбитых рук, из разбитого лба кровь, сукровицу, желчь, что еще было в его слабом мягком теле. Он бил, бил и бил по толстенной перегородке, не отвлекаясь ни на что, бил и бил и бил, не доставляя ей вреда.

А эти трое на сцене читали неразборчиво и неслышно, открывали ритмично рты, наемник, мародер, топтун, вытянулись вверх, словно повешенные на ниточках, и гнали, гнали, гнали. А она черпала кровь в бездонном ведре, ее руки, лицо, волосы, платье – все были в крови, только белые зубы сверкали в разверстой в упоении пасти и белки глаз вращались исступленно из стороны в сторону. Открывал рот наемник, открывал рот мародер, открывал рот топтун. Она горела их кровью, алой геенной им всем. Она швыряла кровавое пламя на сухие серые пеньки. Малыши оседали на пол, один, другой, третий, десятый, пятый, и это было окончательно и непоправимо, и он ничего не мог с этим поделать.
В пустоту под потолком влетел черным какаду китаец, завис в верхней точке и обрушился вбок, в окно. Степан рванулся вслед за ним, оторвался от земли, полетел вдогонку, вместе с ним, успев догнать его на ниспадающей и, за то время, пока тот висел неподвижно, растопырив ноги, прочел короткую вису, разбуженную этим мгновением и оставшуюся в нем.

Стекло треснуло, китаец вывалился наружу, в ожидающий там, за окном, распахнутый пингвиний клюв. Степан, падая вслед за ним, увидел, как заваливается на бок зал, как падают полотна стен, и все по эту стороны перегородки поднимаются в воздух и влетают в разверзшийся клюв одним влажным копошащимся комом. Свет задрожал, лампы погасли или повисли на проводах, расчерчивая зал нервными геометрическими ломаными. Больше он ничего не увидел, провалившись в океан пингвиньей внутренности, мгновенно, налегке, в глубину, в которой трескается, как горошина, череп, и лопаются, как мыльные пузыри, глаза.

А в зал, освобожденный от стен, ворвался лесной ветер, за считанные мгновения сожрал сладкий сонный запах и принес взамен листья, куски коры, перья. Ветер прислушался, что читают мальчики на сцене:

- Летит, летит по небу клин усталый, летит, летит в тумане на исходе дня…

Пингвин наклонил голову, словно тоже прислушивался, закашлялся и выблевал содержимое гигантского желудочного мешка. Густая зеленая жижа, воняющая рыбой, с кусками рыбы, чешуи, хитиновых панцирей, воздушных мешков, кишок, водорослей, клешней, перьев, когтей и колючек рухнула на землю, покрыла ее всю и погасила алое пламя. Пингвин посмотрел желтым, обведенным по ободку глазом на колышущуюся илистую гущу под ним, кашлянул еще, выплевывая кости и пуговицы и осторожно опустил перепончатую лапу на ходящую ходуном поверхность. Он щелкнул клювом по стеклянной перегородке, легко опрокинул ее и наклонил голову к помосту. Три червяка корчились на земле, пытаясь забиться под гладкие доски, одна алая моль била намокшими крыльями, сверкала слепыми белыми глазницами. Пингвин аккуратно заглотил их одного за другим, выдохнул, прислушался к ощущениям в желудке, срыгнул вязкую кровавую жижу, ухнул напоследок, проталкивая шершавых червяков по пищеводу и вышел поверх стены, поверх рухляди бывшей железной двери, наружу.

С деревьев сыпалась зеленая труха, медленная и легкая. Шелестели ветки, гудел ветер, щелкали, свиристели, трещали, ухали дикие лесные птицы. Через сутолоку листьев заглянуло солнце, ударило звонко, словно хлопнуло пятерней по натянутой коже барабана.

Здесь, наверно, должно было пройти сто лет, или миллион лет, или настала ночь, а за ней пришел следующий день, и трава выросла между плит, лианы обвили колонны, и потом деревья стали выше руин, выше обломков стен, и корни разбили последние соединения в фундаменте здания, и ничего не осталось от бывшей школы.

Из вонючей жижи, покрывающей зал, выбирались покрытые мерзостью существа. Они были сложены кто во что горазд – из пары крыльев и чешуйчатой шеи, из крепких лап на волосатом туловище и глазах на хвосте, из дюжины юрких рук, соединенных перепонками и острого клюва сверху. Они брели на подгибающихся, сгибающихся в разные стороны конечностях, спотыкались обратно в тягучую жижу, которая с радостью схватывала их, возвращая другими, то лапы недосчитаются, то ряд зубов прибавится под хвостом. Они пищали и шипели, пробуя новые звуковые отверстия, хрипели и гавкали, стонали и хохотали. Они глядели вокруг одним, двумя, тремя, пятьюдесятью глазами, хватали и тянули к себе соседей, тянули в пасть, к груди, в промежность, или уползали от тянущихся к ним лап.

- А превратились в белых журавлей, - произнес кто-то, но соседи навалились на него, затолкали обратно под ил, держали, пока пузырьки не перестали выходить наружу.

В память о китайце, летящем под потолочным сводом, они сложили над источником один на другой десяток камней и безуспешно попытались прочитать стих, произнесенный Степаном. Морщась от отвращения, они пили из источника посреди площади, пока у них не потрескались зубы и не лопнула шелуха хитиновых скелетов, а содержимое утекло под землю.

За ними, оглушенные и онемевшие, выползали наружу дети. Босые и голые, дети поднимались на ноги под серебристо серыми тополями, загорающимися на закате золотом и победной медью. Дети подставляли кожу лучам, омывающим ее от пепла и крови, от гнилой топи, чтобы сбросить остатки памяти в тень, в щели между корнями и плитками, где вороны склюют ее без остатка.