Миммо Йодиче
Александр Уланов
Подробнее об авторе
Пространство – и его непрерывность, и все произошедшие в нем разрывы. Порой эти разрывы и есть пространство, его тревога, его горизонт. Прикосновение всегда через разрыв. Видимое входит через рану зрачка. Чтобы стать отчетливым, миру нужен пролом, разрез. И «путешествие начинается с бесконечного расширения моря и ведет нас к изоляции». К острову. Который – разрыв моря, обрывок суши. Удаляясь от которого, попадаешь к другому острову.
Средиземноморье – яркий свет и темнота бесконечного прошлого. Область, названная по морю, пространству среди земель, не по земле, которая чья-то, на которой можно поставить забор. Линии жизни в средиземноморье закруглены. Если выходящее из вулкана недостаточно плавно, вода обточит его. Дождь и ветер превращают стены развалин в лучи. Богатое непрошедшим. Бесконечная многослойность развалин. Всегда прежде было что-то еще. Значит, могло быть и другое.
Трещина проходит через дом – или пока только через его изображение? Но только пока. Окна, стены, крыши двоятся, множатся – но здесь за прошедшее время было столько разных домов – а если даже дом прежний, продолжение его существования поднимает землю. Фотография – всегда не только изображенный момент, не только то, что на ней изображено. Она включает прошлое, что привело, и будущее. Наложение изображений на одной фотографии – только проявление их реального совместного существования, и в каждом месте они накладываются миллионами, фотограф выбирает чуть-чуть, чтобы не захлебнуться. Но удается увидеть больше, если он сумел больше выдержать.
Искусство – статуя двухтысячелетней давности на улице. Квартира на арках античного театра. В Неаполе слоев еще больше, чем в Риме – добавляются вулканический, греческий, анжуйский. Город толпится, не хочет, чтобы раскапывали и разделяли слои. Индустрия меняет пейзаж, меняет лицо человека, превращая в маску. Но через некоторое время она становится такой же странностью пространства, как кривое дерево или скала. Горы металлургического шлака – результат извержения. Гофры на новенькой рифленой жести совпадают с каннелюрами древних колонн. Железобетон появляется вначале тонкими прутьями арматуры, растущей из земли, кустарниковой путаницей проволок. Башня Греков оказалась теперь фабричной трубой и прочими бетонными цилиндрами и конусами. Но эти формы слишком похожи на мастерскую греческого горшечника. Мы пытаемся разделить вещи, упаковывая их. Но упаковка сама предмет, начиная блестеть собственным блеском.
Вовлеченность в многократное превращение. Выступ дома похож на книгу на столе, но у этой книги вместо обложки складки ткани. Камни стены превращаются в солнечные блики. Растения – в пену волн на скале. Слои лавы над пещерой похожи на дерево на разломе. Завитки спинок стульев и кроватей, лишившихся мягких частей, превращаются в переплетение ветвей. Тень распространяется плющом по стене. Стена отгораживается от волны и одновременно принимает ее форму.
Тень – от статуи? от человека, чей жест сходен – но не копирует? Статуя в своей непроницаемости – тень чего-то еще. Но статуи обрастают отверстиями, предусмотренными и непредусмотренными. Тоже раны. Статуя Вакха проницаема отверстиями глаза и рта. И эти отверстия чернее всего. И у статуй своя кожа, которая болит. Камень с изображением той, кто взглядом превращала в камень, не выдержал и раскололся. Нам нести части статуй, пытаясь их собрать, восстанавливая и понимая невозможность восстановления. Раненые трещинами и светом. Их печаль – наша. Гордость – тоже. Тени статуй тянутся очень далеко. Греческие и римские – современники не потому, что случайно сохранились до нас. Мы созданы на основании образов жизни, в которых они участвовали. Они перед нами – чтобы мы выбирали путь исходя из того, что они смогли и что не смогли.
Безнадежно стоптанные башмаки пытаются сами взобраться по ступеням вслед разбитым стульям. Фотография напоминает, что бедность или брюхо холеры – не иллюзия, тоже Средиземноморье. И поскольку она тоже не иллюзия – старается быть богаче их.
Свет доводит стекло до бестелесности, становясь вином в бутылках. Резкий свет вырисовывает на лице девушки какой-то другой профиль, с полуоткрытым ртом-клювом.
У печали взгляда когти ресниц. Струйки веток и капли ягод. Трехглазые склепы, линейки плоских римских кирпичей, ромбическая чешуя антисейсмической кладки. Посейдон занимался и морем, и землетрясениями.
Город пустеет – как развалины, оставленные в древности. Шум людей – только поверхность смерти. Современное привидение автомобиля в белом саване. Фотографировать отсутствие людей – то, что они смогли оставить – то, куда приходить следующим. Фотографировать остановку. «Археология не только смотрит на древние остатки, но и видит будущие руины в увиденном сегодня» (Жан Клод Леманьи).
Фотография не входит в глаз, а расширяется из него до своего предела. Ускорение точки зрения. Застывают изобразительные клише. Смена кадров в кино чаще всего не спасает – не в силах преодолеть эту застылость. Если движение не в состоянии отойти от уже существовавшего перед ним – никакого движения нет. Движение изображения – движение нашего восприятия, открывающего новое – если изображение этим новым, то есть пространством для движения, располагает.
Настоящее – это вес прошедшего. На фоне того, что смогло стать и быть, живое - пока только неотчетливое отражение в музейном стекле, ему еще много что предстоит сделать. Современность – колеблющаяся занавеска в окне многовекового каменного дома.
Между дошедшим до нас, потерянным и еще не пришедшим.
Стена – отрицание пространства и одновременно его хранилище. Тело делится взглядом – так фрагментами доходит до нас статуя. Неровность раскола превращает статую в одиссеево Никто. Там, где предметы начинают мерцать своей множественностью, отвернувшись, голова оказывается в центре, откуда расходятся лучи. Отказ от самоуверенности, от исключительности – ради работы встречи.
Меланхолия пустых пространств и улыбка превращения. Дрожание живого перемешивает предметы, их тени и нарисованные полосы. Стал ли дом достаточно древним, чтобы в него можно было войти через стену? Скорость размазывает между здесь и не здесь, отражение сохраняет. У иглы не ухо, а глаз – звезда, чье слабое мерцание борется с черным солнцем ничто. Всякое изображение под ветром царапин. Обветшавшее мраморное палаццо годится на то, чтобы сушить на веревке кофточку, белый цвет перешел к ней.
Острая логика скал, свобода и радость воды. Многосторонность. Скептицизм. Колючий рай жесткой травы. Средиземноморье остается центром, Атлантика слишком холодная и полезная, о восточных ханствах и деспотиях лучше не вспоминать.
Только живая рука жестом ласки сможет поддержать отломившуюся часть статуи на ее прежнем месте – и, может быть, присоединить. Возможно, самое обнаженное – пальцы, торопящиеся и касающиеся. Самая тихая обнаженность не знает, прижимается она к себе или к другому. Самая белая – не знает, где заканчивается.