14 мая 2015 | "Цирк "Олимп"+TV №17 (50), 2015 | Просмотров: 2454 |

КОН(ТР)ТЕКСТЫ: на полях альманахов "Личное дело №" и "Личное дело - 2"

Александр Ожиганов

Подробнее об авторе

 

Предуведомления

От автора: «Это эссе было написано после выхода альманаха "Личное дело 2", то есть давно. Зачем опубликовывать его сейчас, я толком не знаю. Зачем - при случае - издают давно написанные стихи?.. Оно (эссе) предназначалось для старого - еще бумажного - "Цирка Олимп", но он перестал выходить. Случайно Виктор Куллэ предложил напечататься в "ЛО". Помню, даже анонс был в "Знамени". Но и "ЛО" вдруг почило. Теперь вот Виталий Лехциер предложил прислать что-нибудь для нового номера "ЦО". Вот я и вытащил это старое эссе. Может быть, кому-нибудь покажутся забавными тогдашние впечатления от чтения альманахов и разных перепетий в связи с ними одного из читателей».

От редакции: Редакция совершенно не сомневается в том, что хотя этот текст и был написан 15 лет назад, он должен быть сегодня напечатан. Во-первых, он был бы обязательно напечатан в «Цирке Олимп» 90-х, если бы наше издание выходило в 2000-м году. Так что нынешняя публикация этого эссе совершенно логична. Оно должно найти своего, то есть нашего читателя. Более того оно как бы воскрешает дух «Цирк Олимпа» 90-х и саму литературную атмосферу того времени с ее горячей полемичностью, часто наивным оперированием новыми эстетическими терминами, от многих из которых сегодня остались только теоретические воспоминания, постоянными «переходами на личности». Возможно, кому-то эссе Александра Ожиганова покажется излишне горячим и субъективным по нынешним меркам, сейчас ведь все разошлись по своим литературным компаниям, наступила пора эстетической полипарадигмальности, время аналитики, а не спора. Но а каким еще, если не максимально личностным, должно быть эссе поэта?

 

КОН(ТР)ТЕКСТЫ

(На полях альманахов «Личное дело №» и «Личное дело-2»)

Отношение к стихам точнее обнаруживается не в декларациях, а в недоумении, фобиях и упреках.

М.Айзенберг

Кoн(тp)тексты - это не новый жанр, а нечто среднее между дневниковыми записями, конспектом и записями на полях, делаемыми во время чтения, когда на это хватало сил и времени, которого никогда нет, то есть оно есть всегда: еще один случай из языка, под властью которого, как известно, мы все находимся, но, может быть, это не так уж и страшно, как нас уверяют. Вот что, например, написал о зависимости от языка И. Бродский: «Зависимость эта - абсолютная, деспотическая, но она же и раскрепощает... Поэты - первые, для кого слова становятся скомпрометированными или обесцениваются... Но поэты, не будем этого забывать, - это те, «кем он (язык) жив» (здесь Бродский цитирует Одена. - А.0.). Именно этот закон учит поэта большей праведности, чем любая вера».
Если двадцатый век проходил под возгласом Ницше «Бог умер!», то двадцать первый открылся, должно быть, кличем «Смерть человеку!», хотя нам возражают, что обвинения в каннибализме неправомерны, ибо мы все и так мертвы. «Когда родишься сразу пеплом», по выражению Е.Шварц, трудно судить об этом. Но, может быть, строки Пушкина об «угле водвинутом» не только лишь удачная стилизация, во всяком случае, что-то под этим пеплом как будто бы еще теплится, хотя и усердно затаптывается методом деконструкции.
Единственный известный мне отклик на выход первого альманаха («Личное дело №») принадлежит не профессиональным деконструктивистам, а поэту, всю жизнь воюющему с «академиками». Но представление о том, как растолковывают сегодня стихи «академики», можно получить на примере статьи Александра Жолковского, посвященной пятидесятилетию ждановского доклада, который Жолковский считает недостаточно жестким и не до конца последовательным. Читая - для нас - Ахматову, Жолковский идет дальше Жданова:

А.Ахматова
1. не ласки жду я, не любовной лести...
2. А мы живем как при Екатерине...
3. Оркестр веселое играет...
4. Я была тогда с моим народом...

А.Жолковский
1. Отказ от счастья, приятия и подчинения.
2. Дидактическая установка на коллективизм, дисциплину верности своим, устранение индивидуального «я».
3. Торжественная выдача поражений за победу, делание хорошей мины.
4. Коллективная дисциплина.

Впрочем, сами стихи Ахматовой мало интересуют Жолковского. «Я делаю из Ахматовой... тоталитарного идеолога, - откровенничает профессор. - Свою деятельность я считаю исследовательской... Подорвать незыблемость кумира... - это да». При этом неясно, то ли некие «реакционные круги» в результате массовой обработки читателей внушили нам, хомо советикусам, тезис об этой незыблемости кумира, то ли сам А.Жолковский «делает из Ахматовой» пугало (некий «институт ААА»), чтобы тут же великодушно спасти от него нас. Да это и неважно. Ведь «российский человек, - убеждает нас калифорнийский профессор, - почему-то жаждет, чтобы им манипулировали и повелевали». Так что грех не попользоваться.

К сожаленью, поэт, с которым, по выражению Айзенберга, «в русской поэзии открылось второе дыхание», и чьи филиппики против профессоров-академиков поражают своим накалом, и сам (хотя бы однажды) оказался в положении Ж. Его упомянутый мною отклик на альманах в основном негативен, за один исключением: «Никто не говорит: чисто поэтически, литературно «Альманах» дело не пустяковое. Это ясно». Вот бы и поговорить об этом «не пустяковом» деле, тем более что непустяковость этого «Дела» ясна далеко не всем. Но автора отклика интересует лишь внешняя, чуть ли не криминальная, сторона дела, он заводит на «Дело» дело и ведет, к сожаленью, допрос с пристрастием: «...свидетельствую: искать каких-то литературных причин успехов наших альманахов смешно. Смешно: причины-пружины наши чисто организационные... Стихи - особ статья..., самое же интересное для меня - самое простое: как все-таки делаются эти дела, техника-механика их. Не техника-механика стиха-строки... А техника-механика раскрутки-нераскрутки самих авторов... Как делаются эти дела, с кем-где, в какие моменты. В каких словах-выражениях. Это мне интересно... Думаю, что заодно со всей читающей публикой». Кажется: «(ис)следовательскую деятельность» ведет не поэт, а действительно следователь какого-нибудь КГБ-ФСБ. Но мы читаем не протоколы допроса, а опубликованную в «НЛО» статью «К вопросу о стихе». Вполне академическое название. Знаменательна апелляция к «читающей публике». В других, менее академических текстах мы, помню, читали: «Вместе со всей советским народом...»

Не берусь судить обо всем народе, то бишь читающей публике. Но вот меня, читателя, все-таки интересует механика стиха-строки, а не раскрутки-нераскрутки самих авторов, чей успех-неуспех у меня - результат чтения. И только. А в это не верит не только автор статьи в «НЛО», признающий непустяковость «Дела», но и те, кто как раз убежден в его пустяковости, кто уверен: «Это не может нравиться. Здесь что-то не чисто. Это опасные люди, раз они умудрились привлечь тебя такой ерундой. А ну признавайся, как они это делают!» И автор статьи («маргинал», по его собственному определению) присоединяется к своре (ис)следователей-«магистралов», допытываясь у, как ему представляется, главного обвиняемого: «А, Михаил Натанович?.. Нет, ну все-таки - как там вышло так - удачно так - с «Альманахом»? Как дело было?» («НЛО» № 34 (6/1998)). Вс.Некрасов, «К вопросу о стихе»). Но ведь любому, мало-мальски знакомому о творчеством Aйзeнбepгa, понятно, нуждается ли оно в раскрутке и поддается ли ей. Может быть, окажись Вс.Некрасов среди участников альманаха (причем, убежден: по праву!), и «дела» бы не было. Не знаю, почему этого не произошло. Но (опять убежден!) не по злому, у Некрасова - злостному, умыслу Айзенберга.

Несколько слов о понятии «маргинальность».

С легкой руки Батая, Фуко и так далее «маргиналы» оказались в привилегированном положении и вышли на большую дорогу, то есть на магистраль: только больные, безумцы, преступники и изгои могут претендовать сегодня на званье «творца». «Шизоидность» - норма. Нормальность бесплодна. Порядочность тривиальна. Долой логоцентризм! Разум - лишь инструмент выживания для серой массы. Да здравствует непосредственное восприятие истины! И так далее.
Мы вернулись - по кругу - к началу двадцатого века с его толпами гениев, демонов и мессий. Но ситуация все же уже другая. Главное орудие постмодернизма (этой репрезентации модернизма) - дубляж, кич. Рациональность серой толпы - очередная «мифема» ниспровергателей всех мифем. И Гамлет и Лаэрт обречены, но Лаэрт, повторяющий Гамлета, притворяющегося сумасшедшим, преуспевает. Как раз это рассудочно и очень скучно. Когда нас развлекают, нам скучно. Лидия Гинзбург давным-давно признавалась: «В литературе меня не занимают раритеты. В условном мире чудаков, гениев, преступников, святых, безумцев и поэтов (литературных) я не чувствую упорства материала, силы сопротивления, необходимейшего условия эстетической радости. Святые же, уроды и гении быстро и беспрекословно принимают любую позу».

Горячо любимая мною Елена Шварц в «Реквиеме по теплому человеку» (1993) обрушилась на Ю.Карабчиевского, осмелившегося, в свою очередь, поднять руку на гения (Маяковского): ««Теплый человек» - значит - не холоден, не горяч... Ему бы, хорошему человеку, писать о Есенине, ну о Твардовском... Ан нет! Зачем-то находит себе большое уязвимое раненое и даже убившееся Человекоживотное...» По-моему, единственная ошибка Карабчиевского в том, что он демонизировал это Человекоживотное. Некоторая слабость книги Карабчиевского о Маяковском как раз в том, что отношение автора к своему герою слишком - до воспаленья - горячее. Маяковский же вполне тривиален в своей «сверхчеловеческой гениальности», которая вполне сообразуется с расхожими представлениями начала «серебряного» века о Поэзии и Поэте. И все вычурные вопли Маяковского звучат как из бочки, в которую он влезал в детстве, чтобы его голос казался эффектнее. И на риторический, в общем, вопрос Вс.Некрасова «был ли когда такой дурной «авангард», такой лом, вал, напор стихописания и набор, откровенное нагромождение красот и нагнетание строчек, такой нехитрый расчет взять на горло?» - все же можно ответить: был. У Маяковского, его кумира. И все же Некрасов - полная противоположность Маяковского. Температура у него - в стихах - слава богу, нормальная: 36,6. «Это нормальная реакция нормального человека, - диагностирует Айзенберг, рассматривая стихи Некрасова. Но в статьях (его знаменитый «Пакет» увлекательней любого романа) Некрасова порой лихорадит. Это не удивительно.

«Некрасов совершил в поэзии революцию... Но... на это мало кто обратил внимание», - констатировал Айзенберг. В том-то и дело! Некрасов не устает повторять, что с ним поступают несправедливо. Что он рекордсмен по непечатанию. «Как меня, так никого не придерживали», - подтверждает он и в статье в «НЛО». (Конечно же, Некрасов не единственный. Сколько лет не печатали Бродского? Другое дело, что потом наверстали с лихвой. Осмелюсь сказать, что меня, например, не издают 40 лет, что, правда, не большая потеря для литературы, как, впрочем, и для меня.)

«Поэзия и общественное внимание как бы не поняли друг друга, - поясняет ситуацию с Некрасовым Айзенберг. - В таком расхождении нет ничего удивительного. Общественное внимание по определению и иноприродно, и враждебно вниманию частному, личному, на которое только и может рассчитывать поэзия. Поэзия - частное дело, дело жизни каждого автора и каждого читателя.

В условиях, скажем так, «андеграунда» непечатаемость была нормой. Стихи читали и дарили друг другу. Появление в самиздате являлось вершиной «успеха». О большем и не помышляли. Ситуация изменилась, а я вот остался прежним. И не жалею об этом. Только стихи почитать уже некому, жаль. Общественный темперамент Некрасова, должно быть, сродни темпераменту Маяковского, который очень переживал провал своей выставки. В отличие от поэзии Маяковского сделанное Некрасовым неоспоримо и лишено в то же время каких-либо элементов рекламы и ажиотажа. Фигура Некрасова не окутана разного рода легендами, и сам Некрасов, по свойствам своей поэзии, не может являться кумиром для почитателей. И все же... «Со скорбным сочувствием я слежу уже много лет за той странной борьбой, которую Некрасов ведет один против всех, - сказал Айзенберг. - Это может выглядеть истерикой, если не понимать, за что человек борется: за достоинство и самостийность литературы, за честную игру, против шарлатанства любого рода, как бы оно ни выглядело и чем бы себя ни оправдывало». И эта борьба к сожаленью, не может идти без издержек: уж слишком она неравна.

Никто из людей искусства так не одинок, как поэт, и никто так от этого не страдает. Поэтам свойственно кучковаться, отделяя свой круг от посягательств незаметной чертой. Но и внутри этого круга существует некая странная отчужденность и друг от друга, и от самого себя. Но и обойтись друг без друга, оставаясь, как большинство прозаиков, наедине с «читающей публикой», поэтам нельзя. Никто кроме поэтов не понимает всю бесполезность своей деятельности, и никто кроме них не понимает всю ценность такой бесполезности. Точнее, бесценность. Конечно, никто не хочет выглядеть раритетом, этаким «зелененьким человечком» из НЛО. И тогда кто-нибудь решается на сознательный самообман. Из смирения. «Пора дать себе отчет, что ты можешь занять какой-то соразмерный твоим способностям объем в культуре. На тебя ложится ответственность за...» (С.Гандлевский). Но пусть это место (верней, западню) в культуре найдут без тебя, позднее... А покамест поэт жив, ему «не гореть синим пламенем культурной деятельности».

Нет, я не есть большая культурная ценность,
Я не есть человек культуры.
Я - человек тоски.  
М.Айзенберг

И парадокс в том, что лишь «человек тоски» не нагоняет тоску на читателей, а странным образом оставляет место надежде не на что-то конкретное, а просто надежде как таковой. Когда надеяться не на что.

«Попытка жить» (Е.Сабуров), должно быть действительно обречена на неудачу, а «взывать к жизни» (М.Айзенберг) бессмысленно, но это заведомо ясно лишь в отрочестве, а потом все идет по своим кругам, когда наконец предпочитаешь читать (писать):

Наша жизнь кончается
Вон у того столба
А ваша где кончается?
Ах, ваша навсегда!
Поздравляем с вашей жизнью!
Как прекрасна ваша жизнь!
А как прекрасна мы не знаем
Поскольку наша кончилась уже.
Д.А.Пригов

Это - верная, выигрышная позиция, если мы во что-то играем (а мы так или иначе играем), подкрепленная, между прочим, прекрасной традицией:

Кто знает, почему случается такое?
О чести отнятой в газете был рассказ,
Кухарка вовремя сняла с плиты жаркое
И, выставляя грудь худую напоказ,
Нагнулась...

Газетный текст, уличная болтовня, Рубинштейн, Малларме, Пригов, чей Милиционер занимает достойное место рядом с Сапожником, Торговкой и Продавцом газет изысканного француза. И Михаил Айзенберг не случайно оказался под одними обложками с Приговым и Рубинштейном:

Как бушлатников, темных лицом
провожают в пехоту -
распрощался и дело с концом.

И опять, по второму заходу,
начинается - только держись -
заиграет, спохватится

Или снова, о господи, жизнь
как жестянка покатится

Насколько позиция концептуалистов понятна М.Айзенбергу, легко убедиться, прочтя его книгу эссе и статьи в альманахах, посвященные сегодняшней ситуации не только в искусстве, хотя раздельное существование поэзии и бытия проблематично уже потому, что дискредитировано каждое из этих понятий, а без границ о единстве не может быть речи. И не пытаясь последовать за тонкими различениями Деррида, мы все смешали в один бесформенный ком и запустили им в оставшуюся от него пустоту, до отказа набитую всякого рода «мифами»: «Бац!»

Мы психуем неподвижно.
На хера ж нам махавишну?
М.Айзенберг

«...я все-таки не очень люблю стихи: даже хорошо и очень хорошо-превосходно написанные стихи с образцово упакованной патентованной бесконечностью внутри себя ходов и ассоциаций, - признается в вышеназванной статье Вс.Некрасов. - Или еще какие-то, но стихи, стихи... Мне кажется, выигрывают скорей те стихи, которые меньше торжествуют как стихи, не так празднуют свою стихотворную природу». Верность и выигрышность позиции концестуалистов неоспорима для тех, кого тошнит от стихов и от поэтических слов при первой попытке сделать эти слова своими, у кого нет слов, чтобы отреагировать на современную ситуацию, кто уже ничего не может и не хочет сказать и поэтому с радостью откликается на такие, например, строки:

Я глянул в зеркало с утра
И судорога пронзила сердце:
Ужели эта Красота
Весь мир спасет меня посредством?
И страшно стало
Д.А.Пригов

Никто не сочтет патологическим гpaфoмaном А.Роб-Грийе, сказавшего: «Я пишу, но не для того, чтобы высказать что-то заранее определенное... Я ничего не хочу сказать. Я только чувствую потребность писать.» Которая - для пишущего - равна, может быть, потребности жить. Во всяком случае, Роб-Грийе поясняет: «Почему я вообще пишу?.. Причина в том, что я не понимаю, кто я и что здесь делаю. Ради чего живу».

«Мы разучились жить, - подтверждает Михаил Айзенберг. - Жизни почти нет, она осталась в деталях и совпадениях, в случайных воздушных пузырьках. К этому все и сводится - к отвоевыванию жизненного пространства, воздуха жизни у косной мертвящей силы, у низовой стихии, размыкающей личность и отменяющей биографию. Отменяющей быт...

...хищная, кровожадная мнимость, полное небытие идет на нас, подминая и слизывая всякую жизнь... Беда в том, что мы живем в эпоху тотального «постмодернизма». Постмодернистское сознание исходит из того, что никакой подлинности нет ни в чем. Все более внятно и директивно предлагается нам один радикальный выход из всех ситуаций: исчезнуть без остатка». «Я верю в пустоту, - написал Бродский. - В ней, как в Аду, но более херово. И новый Дант склоняется к листу и на пустое место ставит слово». Но оказывается, что подобное действие затруднено: место не пусто, а занято пустотой, становится общим местом. «Никто не знает своего места, - резюмирует Айзенберг. - Он пытается поставить себя на место каждого, но у КАЖДОГО уже нет своего места». Это общее место, то есть ничье, место присутствующего отсутствия места, мнимое МЕСТО, что доказал (и доказал блестяще) своими карточками Лев Рубинштейн, которому я завидую, ибо действительно не считаю возможным «высказываться», и для меня нет ничего неприятней, что мои-то писания могут - пусть по недоразумению - восприниматься как прямое высказывание, как нечто мной сказанное, что при восприятии текстов Льва Рубинштейна совершенно исключено. «По правде говоря, мне нечего сказать». Да это, слава богу, и невозможно. «Невозможно придать однозначный смысл понятию «я». Невозможно говорить или действовать как «я» и, по выражению Бодлера, «без церемоний»» (Ж.Деррида).

Собственно концептуалистами среди участников альманахов являются Пригов и Рубинштейн. Еще, может быть, Кибиров. Но концептуальный подход присущ - в той или иной степени - всем участникам без исключения. Подробно о концептуализме можно прочесть в книге Айзенберга. Но, вообще говоря, каждый не охваченный «экстазом», или, что чаще всего, не демонстрирующий свою экстатичность, и не озабоченный «работой с материалом», но хоть немного отдающий себе отчет в своих действиях, - концептуалист. «Поэзия должна быть глуповата»? Возможно. Но не поэт. На чем как будто - вольно иди невольно - настаивают адепты «истинной поэзии», чья «глуповатость» настолько рассудочна, что в самом деле глупа. «Непосредственность» или «мастерство» - что может быть в искусстве скучнее?

Концептуальность любого текста проявляется прежде всего в отношении к собственному языку, который может становиться «своим» (никогда - до конца), только будучи вечно чужим. В отношении к литературному и разговорному языкам. К языку вообще. И это особое отношение к языку (к жизни языка, к языку жизни) создает общую всем авторам альманахов атмосферу, которую я для краткости назову благодатной, несмотря на очевидно присущую этим авторам атеистичность (вспомним приведенное выше высказывание Бродского о праведности поэтов). Атеистичность отнюдь не синоним антирелигиозности. Атеистичен, к примеру, и Майстер Экхарт, утверждавший, что «бог не существует», а «благость не действует». Психо- и просто терапевтическое действие подобных - концептуальных - текстов может испытать на себе каждый, читая, например, «Лирические портреты литераторов» Д.А.Пригова.

Может быть, большинство слушателей на выступлениях Пригова и Рубинштейна и сами толком не понимают, почему так смеются. Пригов и Рубинштейн, в отличие от так называемых иронистов, никогда не острят, в их текстах нет хохм, но в то же время их тексты в целом - это именно та хохма, которая, хоть и содержит «немало печали», но и является одновременно тем «актом искусства - сеансом инобытия» (по выражению Айзенберга), отвоевывающим «воздух жизни, воздух, а не веселящий газ, у косной мертвой силы».

Я сказал, что позиция у концептуалистов выигрышная. Но счастливое свойство концептуального метода в том, что проигрыш здесь невозможен, так как любое противодействие этому методу, любое выступление против немедленно входит в отвергаемый текст, и игра продолжается: проигрыш и выигрыш откладываются на время игры, которая никогда не кончается. Выступление Пригова в «Антропологии» Д.Диброва и все нападки зрителей - яркий пример того, что концептуальный метод, при всей своей «сверхактивности», не агрессивен, что бы ни говорил Некрасов об агрессивном распространении «приготы» (по его собственной терминологии). Оказывается, все дело в том, что Некрасов может писать как Пригов, а Пригов как Некрасов - нет. Представление о поэзии как о конкуренции отдельных авторов, как о соревнования в умении и мастерстве ставит впросак и правда прекрасного мастера. Ведь Пригов как раз и славен своим неуменьем писать стихи, что он неустанно и демонстрирует. Может быть, это по-разному проявляющееся «неумение» - главное, что сближает столь непохожих поэтов, как Пригов и Айзенберг. Во всяком случае, бичуемая Некрасовым «пригота» все же должна быть ближе двум названным авторам, чем, например, безупречные строчки Ивана Жданова.

И все же никому не придет в голову назвать Пригова лириком, а Айзенберга - концептуалистом. Стихи Айзенберга настолько свободны от внешней литературности, что трудно назвать какое-либо из них программным. Но еще в 78 году Айзенберг написал:

Ходасевич - скрип уключин,
Я его переиграю:
вовсе голос обеззвучу.
И тогда пойду по краю
черной мошкой, мелкой сошкой,
провожатым на мякине,
или под одной обложкой
с восемнадцатью другими.

Эти не лишенные горечи строки напоминают и об атакующем лирику Маяковском, и о любящем прозу в жизни и стихах Ходасевиче, и о создателе «письменной устной речи» (по счастливому выражению Айзенберга) Сатуновском, может быть, в 78-м году еще не известном автору данных стихов.
И все-таки прав Рубинштейн, сказавший: «Позиция Айзенберга - это позиция чистого лирика, живущего среди людей, играющих кто в какие культурологические игры. Насколько верна эта позиция в принципе, можно спорить...» О чем здесь спорить? В принципе, конечно, можно. Но в данном случае просто не хочется. Ведь «в данном случае, - по признанию самого Рубинштейна, - позиция максимально приближена к органике, а потому она верна и состоятельна». Да и что такое «чистая лирика»? То, что заставляет нас «вибрировать в унисон с природой» (А. Бергсон)?.. «Смаковать свои ощущения» («Цирк-«0лимп»»)?.. «Нами лирика в штыки...» Но лирика ведь и есть нагая и точная речь, что «сама себе стих» (Вс.Некрасов). «Остосвинел язык новозаветных книжиц. Азы, азы, когда дойдем до ижиц?» (Ян Сатуновский).

Чтобы выйти в прямую безумную речь
Чтобы вырваться напрямую.
Не отцеживать слово.
И не обкладывать ватой.
И не гореть синим пламенем культурной деятельности...
М.Айзенберг

Но чтобы вырваться напрямую, речь действительно должна «обезуметь», как, например, в некоторых стихах столь, казалось бы, уравновешенного Фета, напоминающих «Сеятеля» и «Жатву» Ван-Гога:

...Над безбрежной жатвой хлеба
Меж заката и востока
Лишь на миг смежает небо
Огнедышащее око.

Ведь «художник видит и чувствует только то, на что имеет право, - написал Михаил Айзенберг в статье «Разделение действительности. - Почему бы не описывать природу, пригорки и ручейки? Хорошее, в сущности, занятие. Но в царстве несправедливости нет пригорков и ручейков. Нет солнца, нет травы. Или нужно заслужить право все это увидеть». Как? Я не знаю. Но те, кому кажется, что это право принадлежит им заведомо - по традиции, как раз и относятся к представителям поэзии «культурной невменяемости», которую Айзенберг, может быть, не совсем справедливо, назвал ленинградской. Конечно, «поэт всегда мог воспевать или проклинать мир, но возможность моментальной естественной РЕАКЦИИ на разного рода раздражения когда-то была у него отобрана... Поэзия и бытовая речь разошлись... Разговорная речь припечатана нашими стереотипами и нашими табу. Только зная свой истинный язык, мы можем понять свое истинное положение...» (М.Айзенберг). Непосредственное выражение невозможно. И оно каким-то образом существует. У тех, кто «отрывается от клише, отстоит от него «на расстояние позора» (Л.Иоффе)». И Айзенберг приводит пример: стихотворение Всеволода Некрасова «Увидеть Волгу...»

По-моему, это почти что предел возможностей «чистой лирики», за границей которого, как бактерии в оттаявшей мерзлоте, оживают отмершие вроде клише. И если «прямота и точность» (М.Айзенберг) следующего стихотворения Некрасова, в котором «кажется, что так вздыхает время», как будто не вызывают больших сомнений:

горе - какое оно горькое

какое
оно
дорогое,

то еще одно цитируемое Айзенбергом стихотворение Некрасова, которое можно было бы озаглавить «Хорошее отношение к веточкам» («автор ничего не описывает, он находит другие, почти невербальные способы контакта с реальностью, прямого диалога со всем существующим» - М.Айзенберг), прямиком отсылает нас к Маяковскому, которого Вс.Некрасов считает одним из двух гениальных поэтов (второй - С. Есенин) России 20-го века:

Веточка
ты чего

Чего вы веточки это

А
Водички

Техническая (пере)оснащенность стихотворения и (сверх)чувствительность его автора, как две барракуды, набрасываются на читателя, и от восприятия стихотворения остается голый костяк, подобно «гриб-граб» и «каплищам деточки» у Маяковского.

Вот, если угодно, пример того, что недостаточно занять позицию «чистого лирика». Такую позицию занимают сегодня многие, а лириков все-таки единицы, среди которых, конечно, в определенной части своего творчества, находится и Всеволод Некрасов.

Итак, чистая лирика (по крайней мере, здесь и сейчас) невозможна. И все-таки лирики есть. И во-первых, как это ни парадоксально, именно благодаря осознанию, «ощущению изначальной незаконности своего литературного существования» (М.Айзенберг). Во-вторых, я не сформулирую короче и лучше того же Айзенберга: «Возможность не интересна. Интересна преодоленная невозможность».

«Лирический герой» стихов Айзенберга менее всего героичен. Но именно у Айзенберга появляется слово «подвиг», произнесенное без иронии: «можно говорить о том, что производится некий опыт выживания в неведомых условиях. Мы дышим воздухом, непригодным для дыхания. Любая частная победа есть общественный подвиг. Надо понять, о чем идет речь: о выживании... А существует ли какой-то определитель жизни? Какой-то критерий подлинности? Мне кажется, существует. Это искусство». «Выпрямительный вздох» в мире, где все плоско, подвиг, который (прав С.Гандлевский) несет облегчение «не логическим (логика тут бессильна), а гармоническим путем... «Указатель имен» в итоге - учебник духовного прямохождения» (С.Гандлевский. «Способ Айзенберга»).

О соотношении частного, личного и общего, общественного. В «Послесловии к 'Альманаху»» Айзенберг пишет: «Клан? Можно даже употребить слово «семья», - это как бы ответ на обвинения Вс.Некрасова, - коза ностра, общее дело. Но искусство действительно общее дело. Бескорыстие заложено в самой его природе... Любая - пусть и чужая - удача что-то раздвигала в твоем пространстве, что-то определяла и помогала жить. Художественная удача становилась общественным событием». И важно подчеркнуть, что только частное, «личное дело» может стать общим: «предельно личная интонация автора... перестает быть частной, чьей-то. Она становится твоей, то есть общей», - написал Айзенберг в другом месте.

И если я ничего не пишу о стихах Кибирова, Коваля и Д.Новикова, то лишь потому, что они - на данный момент - не вызывают у меня никаких, скажем так, недоумений и фобий, но чтение этих стихов без сомнения тоже что-то раздвигает в моем пространстве и помогает жить. Просто-напросто радует.
О героичности. «Занятый по преимуществу словами и самим собой, поэт изо дня в день пишет идеальный автопортрет, воплощает на бумаге мечту о себе. Тактичное иносказание «лирический герой» мы вольны понимать и в изначальном смысле - поэт героизирует себя, проявляет самые яркие свойства своей личности, приглушенные в быту житейским трением... Постоянное общение с идеальным двойником дисциплинирует автора, помогает ему не опуститься и выстоять» (С.Гандлевский, «Польза поэзии»). Но если некоторые свойства личности проявляются лишь на бумаге, могут ли они быть яркими? И засияет ли новыми красками идеализированный автопортрет? Кто сейчас помнит «яркие свойства» героев советской поэзии?

Должно быть, высказывание Гандлевского справедливо по отношению к нему самому как представителю (по его собственному определению) «критического сентиментализма». Но сентиментализм и на Западе, и в России (Стерн, Карамзин) изначально критичен, поэтому и избегает идеализации. У Гандлевского же фигура автора - это (по определению Айзенберга) «лирический герой романтического типа, «очарованный странник»... Нет нужды пояснять, - предупреждает Айзенберг, - как рискованна такая поза. Её подчеркнутая величавость всегда на краю самопародии. Но с Гандлевским ничего такого не происходит». Верно. Но «вкладыш» из старого стихотворения Гандлевского заменен при переиздании на «робу», может быть, и потому, что плохо сочетается с идеализацией автора-героя. И все же вот как воплощает «мечту о себе» автор в стихотворении 1994 года:

Стоит одиноко на севере диком
Писатель с обросшею шеей и тиком
Щеки, собирается выть.

Хорош «идеальный автопортрет»!

Впору взять и лечь в лазарет,
Где врачует речь логопед.
Вдруг она и срастется в гипсе
Прибаутки, мол, дул в дуду
Хабибулин в х/б б/у -
Все б/у. Хрущев не ошибся.

Позиция Сергея Гандлевского, «буквально, - по словам Айзенберга, - исполняющего завет Батюшкова: «живи как пишешь, пиши как живешь»», полностью противоположна позиции постмодернизма с его отказом от «я» в пользу «текста», когда «искусство и жизнь внеположны друг другу» (А.Генис). Здесь Гандлевский ведет себя не по-московски. Например, В.Кривулин в интервью И.Кукулину признается, что «сам стал больше тяготеть к Москве», открыв в Пригове и Рубинштейне «метафизическое звучание», в то время как в Питере «необыкновенно силен экзистенциализм - гораздо сильнее, чем в Москве... У меня был талантливый семинар при ПЕН-клубе, - обнадеживает Кривулин. - Это поэзия без такой навязчивой экзистенциальной озабоченности, несвязанная... Стихи, лишенные этой ноты демонстративного трагизма. По виду абсолютно непетербургские». Конечно, трагизм - демонстративен, озабоченность - слишком навязчива. Судя по новой книге, прочитанной в РГГУ, Кривулин решительно направляется «в сторону Москвы». К «несвязанной» поэзии молодых и таинственной «метафизичности» матерых. Словом, «уходим в текст... Залог успеха - отказ от себя в пользу текста» (А.Генис). Происходит подмена. Например, говорится о навязчивой озабоченности и демонстративном трагизме, умалчивая, что это прежде всего просто-напросто псевдо-поэзия. Но и «настоящая» поэзия под подозрением. Предлагается вообще отказаться от понятий хорошая и плохая поэзия в пользу поэзии НИКАКОЙ: «Дальше, чувствуется, пойдет в другую сторону. Не от хорошего к плохому. И не от плохого к хорошему. А от хорошего и плохого - к среднему, никакому... «Никакая» поэзия пишется не от имени какого-то поэта, она лишена авторства, идеи, цели... Это как бы абстракция поэзии, которая может принимать форму конкретных стихов... И уж не важно, какая там строка от Пушкина, какая от Блока, а какая от Соловьева или Иванова с Сидоровым... («Никакая» поэзия очень похожа на ту, которую Айзенберг назвал «ленинградской»: «... все стихи можно было делить на хорошие, плохие и «ленинградские». Отличие последних в том, что понять хороши они или плохи, было совершенно невозможно. Написаны эти стихи как будто не самим человеком, а его культурным слоем... Читатель как бы присутствовал на параде поэзии, на демонстрации блестящих поэтических фигур». Так что упомянутое движение «в сторону Москвы» как бы возвращает нас в Ленинград. - А.О.) Быть поэтом не в именительном, а дательном падеже, тем, кому стихово» (М.Эпштейн).

Вам стихово?

Наиболее важное для Гандлевского слово - естественность: «естественность поэтической жестикуляции... естественность поэтического высказывания... естественность тона... Естественность - лучший способ уклониться от социального заказа, идейного диктата, групповой эстетики, присяги литературному течению». Рядом со словом «естественность» часто оказывается «гармоничнооть» (поэзии, мира). И стихи Сергея Гандлевского действительно удивляют своей естественностью и гармоничностью, именно удивляют: насколько естественно оставаться естественным человеку, лишенному не только облика, но - облака и блика, в мире, где «жизни почти нет... все на одной плоскости, все одинаково» (М.Айзенберг)?

Не римлянин, не иудей, не грек -
мертвецки трезвый русский человек,
лишившийся не облика - его-то
давно лишили школа, кодла, рота
иль подвиг трудовой, то бишь работа,
но ОБЛАКА, в которое, как тень,
на миг он погружался, даже - БЛИКА,
в глазах, как пепел блеклых - погляди-ка:
как будто в клетке, он в очей сетчатке, Вень.
А.Величанский

То есть вопрос не в том даже, возможно ли писать стихи после Освенцима, но в Освенциме, в котором мы - все без исключения - до сих пор пребываем? И дело вовсе не в пресловутой «совковости» неудачников, как нас уверяют так называемые «правые» («кто сегодня не преуспевает, тот совок!»). Мы всегда были «внутренними эмигрантами», но сегодня некуда эмигрировать: «все на одной плоскости». До сих пор отчаяние порождало надежду («Отчаяние и надежда» - название книги Тамары Буковской), сегодня мы уже «и горевать не в состоянии», что (иногда и Маяковский прав!) «много тяжелей».

Вот когда человек средних лет, багровея, шнурки
Наконец-то завяжет, и с корточек встанет, помедля,
И пойдет по делам по каким позабыл от тоски
Вообще и конкретной тоски, это зрелище не для
Слабонервных.
С.Гандлевский

Поэт не слабонервен, он слаб («эти поэты попросту по-человечески слабы». - С.Гандлевский), и эта слабость - одно из условий силы его стихов. Только «слабый» поэт может твердой рукой написать:

Так неопрятен вид своего добра,
что второпях бежишь от себе подобных.

или:

И как будто мне рукава зашили,
навели поддельную хрипотцу.
Лихорадка трогает сухожилья.
Паутинка бегает по лицу.
М.Айзенберг

Должно быть, естественность стихов С.Гандлевского проистекает из чувства долга человека, не только ощущающего себя поэтом (литератором), но и имеющего определенные твердые представления о «законодательстве искусства» вообще: «Поэзия помогает ценить жизнь... Короче говоря, поэзия в состоянии улучшать нравы».
Все же читая стихи Айзенберга и самого Гандлевского, убеждаешься, что жизнь - во всех смыслах - бесценна, ее не с чем сравнить, хотя то состояние, в котором мы все пребываем, трудно назвать жизнью не только в расхожем смысле («разве это жизнь?» или «вот это жизнь!»), а по существу:

Жизнь? Повтори на слух.
Звук-то какой.
Слово само с дырой.
Или трясина сила ее порук?
Ксива - ее пароль?

Не забывай: ксива.
Не забывай, что она едва
едва выносима,
если не мертва.

И скажи спасибо

И скажи спасибо

Вообще, единственный «долг» поэта, кажется, никогда не следовать этому чувству долга, во всяком случае, писать стихи по долгу нельзя, и от Горация до Пушкина «веленье божье» не имеет ничего общего с долгом.

Несмотря на то, что Некрасов указывает на Айзенберга как на основного виновника раскрутки альманахов, сами стихи основного раскрутчика, при всем его проникновении в творчество остальных участников альманахов, выглядят здесь чуть ли не инородным телом. Если тексты Льва Рубинштейна Айзенберг когда-то, при первом знакомстве с ними, не мог называть стихами, а о Сергее Гандлевском, наоборот, сказал, что «первое и главное впечатление от его вещей: это стихи», то при чтении стихов самого Айзенберга вопроса: стихи это или не стихи? - вообще не должно возникать, хотя для многих любителей изящной словесности это все-таки не стихи, а если стихи, то слишком уж малохудожественные. Ну и бог с ними, с любителями. Не зря же Григорий Дашевский в послесловии к книге «Указатель имен» предполагал: «...будет, я думаю, невелик и круг читателей Айзенберга (то есть тех, кому станет легче говорить после чтения его стихов)». И легче молчать, добавил бы я, потому что здесь это одно и то же. Рядом со знаменитыми, чеховскими, например, паузами среди говорения существуют особые паузы среди молчания, нечто еще молчаливей (или красноречивей) молчания. Например, стихи Айзенберга.
В эссе «Трое в одном ящике» Айзенберг приводит такой диалог с Виктором Ковалем: «То, от чего предписано избавляться в первую очередь - от внутреннего монолога»... - «Да, но если я избавлюсь от внутреннего монолога, то что у меня останется?»

Еще раз обращусь к Дашевскому: «Михаил Айзенберг выбирает, в общем, разговор с собой... Что это значит?.. Прежде всего: его стихи идут мимо тех пунктов, когда положено или принято говорить». Рассматривая исследование Гуссерля «Выражения как знаки, наполненные значением», Жак Деррида поясняет: «...во внутреннем монологе слово лишь репрезентируется. Оно может иметь место только в воображении... В этом воображении слова мы уже не нуждаемся в его эмпирическом явлении... мы можем обойтись без воображаемого слова». И далее Деррида цитирует Гуссерля: «... в таких случаях нет речи, вы ничего не говорите себе... В монологе слова не могут выполнять функцию указания на существование ментальных актов, так как такое указание было бы бесполезным (ganz zweeloswдre).» Именно такими ganz zweelos монологами, столь необходимыми нам, и представляются мне стихи Михаила Айзенберга.

Покружив, я вернулся к исходной точке, не совпадая с ней. «Отношение к стихам, - написал Айзенберг в эссе «Трое в одном ящике», - точнее обнаруживается не в декларациях, а в недоумении, фобиях и упреках. Леня (Л.Иоффе - А.О.) иногда упрекает меня за чрезмерную на его взгляд открытость прозе в стихах, за сугубо прозаическую интонацию, за «обстоятельность и ритмическую неторопливость». Случается, что мне непросто понять, о чем речь, но ему, наверное, виднее (слышнее)». Конечно, Айзенбергу понятно, почему именно от Иоффе исходит подобный упрек, ведь у его друга, по словам самого Айзенберга, «в стихах не оставалось ничего будничного, любое слово там шло как на праздник, как на парад... Сложное плетение двойного кода и балансирование на грани смысловых темнот - основа поэтической техники Иоффе, не допускающей просторечия даже в прямом сообщении». Может быть, обаяние поэзии Иоффе в какой-то мере сказалось на наличии смысловых темнот и в ранних стихах Айзенберга, которому тоже порой не чужда праздничность. Например, после прочтения стихотворения «Здрасьте-здрасьте!» о стрижке волос самому хочется бежать в устрашающее в общем-то заведение - парикмахерскую, словно тебя там ждет Франсуа.

Но все же нет ничего более чуждого парадности, чем тихое, порой косноязычное бормотание «героя» поэзии Айзенберга, торжественно именуемое монологом и внутренней речью. Как-то не слишком уместны, чересчур что ли громки такие определения для этих, чуть ли не юродивых (не даром в них так много от фольклорных молитв и заговоров), стихов, рядом с которыми даже «прозаичный» Ходасевич звучит слишком громко. Но и обеззвученная, эта речь, родственная речи Я.Сатуновского, которую Айзенберг назвал «письменной устной речью», звучит при чтении ее «про себя» не только в одной гортани.

7 апреля 2000 года.