"...не синтамид, не азафен": новые стихи
Линор Горалик
Говорил своей хохлатке
в голубом платке с получки
вдоль по Пироговке
(Нина Искренко)
На виду у злата и булата
возле патриаршего болота
та еще пастушка свою телку
теребит за титьки:
«Ну же, моя милая, не бычься;
я вернулась - на сосцах наколки,
на резцы наколоты малявы,
мною обретен пароксизмальный
дискурсивный опыт
там, где всяк надзорен и наказан;
ты же пахнешь молоком и мясом,
пахнешь гендерно неблизким потом,
ты мычишь, мычишь, в глаза не смотришь, -
ты меня теперь не любишь?»
А в палатах зуево-орешных
на виду у Вечных и Всевышних
пишет борзокрылый чистописка
верному подпаску:
«Милый Виля, давеча в Лицею
приходила Волка.
Злая, Виля!
Пахнет обесчещенной салфеткой под кроватью,
кучерявым потным мясом.
Пахнет крупным выебоном, Виля!
С ней ее молочные подсоски, Публий и Отребий:
что ни вечер, их чирок и дятел
бедного воробышка пугают черным аудитом -
Лесбии же все оффшорно:
погоди, еще предложит гостье
наши грудку, крылышко, корейку,
выменем качнет, встряхнет бубенчик, -
от стыда Пенат побагровеет,
Фебу со Свободой станет тошно, -
все пойдет, как нужно.
То-то, Виля; каменные бабы, -
попытайся, высеки такую;
cтанем же держаться воедино.
«Here, lupa-lupa-lupa-lupa:
Виля будет третьим», -
правда, Виля? Cкажем в трои веки:
мы с тобою полторы калеки -
это втрое больше, чем один я;
мы боимся каждой новой щелки,
тусклые лицейские осколки,
в рыхлом чреве завывают волки;
наши клювики перепиздели,
крылышки сопрели:
ты чирикнул, я тебя ретвитнул,
провернул и выт-нул,
но ведь ты не Корчак, я не Гашек, -
остается Мнишек:
только то и маем за душою,
что нам наши телки намычали
меж волосяных подушек
предарестной ночкой;
cлышишь, крестики звенят на выях? –
это Леська с Милкой побежали собирать нам передачки,
по семнадцать месяцев под стенкой
бить коленкой об коленку.
(- А и страшно ж, Виля, нынче воют! -
- Ладно воют - страшно подвывают)».
Выпь, красотка, прокричи вприсядку;
сигаретка, разменяй мне сотку;
клейся ближе, милая облипка;
полно лезть, беретка, на пилотку,
не гони, покровка, на петровку,
балаклавка, не гноби чернавку, -
не быкуйте, девки:
потерпите - наши клетки хрупки,
пароксизмы редки, шатки валки,
у дверей портвейные осколки,
лунным светом розочка мерцает,
освещая птичкам ту дорогу,
по которой ходят круг за кругом
от окна к параше.
Та еще пастушка моет спину,
ставит свечку Лáденке и Кону,
мягко стелит, щедро подстилает,
ждет, скучает, точит клык о стену,
cмотрит в лес. Над лесом небо в клетку,
в птицеловью сетку.
...Ночь буреет. Месяц набухает.
То, что намокает, багровеет.
Некоторым светит.
Тихо надрывается невеста
у любимой коблы на трех пальцах:
- Не ложись за него, Леся, -
он тебя заспит и не заметит!
(Под когтями черный мел с небесной гарью,
с дортуарной пылью.)
- Кто это, родная, там скребется за железной дверью?
- Это Виля.
- Впустим Вилю.
* * *
Семя ромулово за щекой у Рёма стучит в эмаль:Елене Фанайловой
"Дай нам трещину, штурмгенератор Э.;
мы подожмем хвосты, прорастем волчицами,
выйдем у тебя изо рта, подожмем хвосты
и забьемся в углы твоей камеры,
где нас и забьют в конце --->
Но тогда хотя бы не зря
эта длинная ночь, этот большой отсос,
этот померий в твоем резце,
эта фантазия, когда Ромул лично стреляет в тебя;
когда Ромул, блядь, лично входит и честно стреляет в тебя.
(Три тире точка точка тире тире тире
точка точка поцелуй поцелуй от нас)"
* * *
всякая безвоздушная невесомая тварь...
Ст. Львовский
Выстрел в воздух внутри крота
с тетивы из рваного рукава
от жилетки Трифона-праотца
выпускает норный дух из мальца
и впускает Дух Божий.
Вот сей Дух ползет по-пластунски внутри крота
рваной норою
сырою,
пробирается к селезенке:
скоро, скоро ошую от него встанет гем, одесную глобин
над венцом засияет билирубин
тетралицые макрофаги устроятся за спиною
петь лимфопоэзное, нутряное,
чтобы крот подрагивал на басах.
Видите — как крота-то подбрасывает
на басах?
А вы думали — ну что крот?
безвоздушная тварь, ободрал и в рот.
А мы говорим: нет.
Ну и что, что у вас глад? -
и у нас глад; всякий демон гладен на свой лад:
мы и нечисть норную до нутра проедим
и крота проедим, и отца проедим
и жилеткины рукава проедим
ничего неверным не отдадим
ничего неверным не отдадим
* * *
Друг мой Петр, как вьюга разыгралась!
Как обводит нас смертным хороводом,
поднимается царскими столбами, -
за четыре шага тебя не вижу.
Только голос твой всхлипывает сквозь вьюгу:
«Упаси нас, Господи, и помилуй».
Друг мой Петр, Господь ли тебе заступник?
Коли руки твои красны от крови,
не отбелишь Господними снегами,
не утрешь слезы покровами вьюги,
не согреешь горла платком метельным.
- О, мои товарищи, сиречь братья,
я не стал бы плакать по Катерине,
ни по страсти черной и непробудной,
ни по родинке тайной и пунцовой, -
ибо есть у нас, братия, нынче бремя
поважнее любви, тяжелее смерти.
Лишь тогда я лью ледяные слезы,
когда вспомню, что Катькин цыпленок умер.
Он такой был прелестный и веселый,
он протягивал ручки мне навстречу,
он меня слюнявил, смешил и тешил, -
наш с Катюшей пичуга ясноглазый,
наш цыпленок, воробушек, поросятко.
А потом он ступил на ту дорогу,
По которой, увы, нельзя вернуться.
Тут-то Катя пошла умом немножко.
Тут-то Катя пошла налево-право.
Тут-то все и пошло через колено.
* * *
О, всё, что ты прежде амоксициллин,
теперь лишь лурасидон, мой друг.
О, все что мы атропин и релпакс,
теперь ламектал, любовь моя.
Нет, не желай другого царя,
не желай себе никакой жены,
не говори дурным языком,
не синтамид, не азафен