Коммуникативные функции современной русской поэзии
(круглый стол в рамках поэтического фестиваля «АВАНТ-ВОЛГА»,
Самара, 2 февраля 2014, Самарский литературный музей, самарский партнер фестиваля - «Цирк Олимп+TV»)
Инициатор и модератор круглого стола - поэт, филолог, прозаик Анна Голубкова (Москва-Тверь).
В круглом столе приняли участие поэт Валерий Земских (Санкт-Петербург), филологи Татьяна Казарина (Самара) и Андрей Косицин (Самара), поэт и публицист Сергей Лейбград (Самара), поэт и философ Виталий Лехциер (Самара), филолог Андрей Рымарь (Самара), редактор журнала «Идиот» и писатель Вячеслав Новиков (Витебск-Самара), филолог Ирина Саморукова (Самара), поэт и организатор фестиваля Дарья Суховей (Санкт-Петербург), поэт и редактор журнала «Хайкумена» Наталья Седенкова (Самара), поэт и критик Александр Уланов (Самара), философ и литкуратор Елена Богатырева (Самара) и др.
Вопросы круглого стола:
- Различные системы координат в современной русской поэзии
- Проблема коммуникации между отдельными сегментами современной русской поэзии.
- Проблемы поэтического текста с точки зрения профессиональной коммуникации: что прочитывают в стихах друг друга представители разных эстетических систем.
- Проблема критической интерпретации поэтического текста.
- Проблема коммуникации с более широкими кругами читателей. Ниже приводятся развернутые «в домашних условиях» реплики некоторых участников круглого стола, посвященные заявленной проблематике.
Видео с круглого стола можно посмотреть здесь
Анна Голубкова:
- По теме коммуникативных функций поэзии есть две крайние точки зрения: 1) поэзия вовсе не должна выполнять никаких коммуникативных функций, это вещь в себе, предназначенная исключительно для посвященных; 2) поэзия должна быть близкой и понятной как можно большему количеству людей, то есть фактически ее содержание как раз и сводится к коммуникации. Однако постановка вопроса в таком виде – в сведении его к этим двум крайним точкам зрения, на мой взгляд, совершенно бесперспективна. Как показывает монография Александра Житенева «Поэзия неомодернизма», в любом случае поэзия впитывает в себя все особенности своего времени, все фобии и перверсии, предубеждения и наиболее распространенные особенности дискурсивного мышления. То есть поэзия, как бы мы к ней ни относились, все равно содержит некоторое количество информации и в целом и по отдельным ее сегментам. И пусть не всегда эта коммуникация легка, но она возможна в принципе при любой степени замкнутости поэтической практики, и это очень важно.
Тем не менее тема круглого стола касается скорее не таких глобальных, а более частных проблем развития коммуникации внутри поэтического сообщества. И несмотря на ехидные реплики об абсолютной ненужности коммуникации, например, с совписовскими кругами (с чем, впрочем, сложно не согласиться), отсутствие полемики между различными сегментами литературного процесса ведет к утрате профессионализма. Как только группа замыкается сама в себе, составляет свою собственную внутреннюю иерархию и отказывается от полемики, она переходит на любительский уровень и, по сути дела, уравнивается с теми же совписами, главные черты которых – статичность, замкнутость и склонность к вечному повторению. На самом деле подобные институции больше похожи на кружки по интересам типа любителей плетения макраме, чем на творческие объединения. Как именно должна быть организована эта коммуникация – другой вопрос, но без минимального желания слушать друг друга, без какого-то элементарного уважения к мнению, отличному от своего собственного, настоящий профессионализм все-таки невозможен.
Виталий Лехциер:
- Тема коммуникативных функций русской поэзии, предложенная Анной, показалась мне очень интересной – в том числе, потому что она удивительно созвучна тому, что происходит в современной философии. Но для начала я бы предложил различать «внешние» коммуникации и «внутренние» или «макро- и «микрокоммуникации», хотя сами эти понятия носят здесь исключительно оперативный характер. Тут две совершенно разные темы. Первая тема связанна с внешними коммуникациями по типу автор-автор, автор-читатель, то есть с коммуникациями в обычном смысле этого слова. Это тема отдельная и не самая, надо сказать, интересная. Она связана с вопросом (я думаю, риторическим) о судьбе поэзии в ретикулярном мире, мире тотальных коммуникаций, о чем была в свое время замечательная статья у Скидана. И здесь, конечно, мы должны признать, что поэт находится в ситуации нового берклианства: «esse percipi» –«быть, значит быть воспринимаемым». Сейчас это очень обострено. Действительно поэт сейчас существует, поскольку он воспринимается, никто уже не готов писать в стол, для вечности, поэт жаждет восприниматься, он озабочен этим, но он безнадежно проигрывает всем остальным коммуникативным стимулам. Возникает невроз признания, поэт начинает активно бороться за признание, идет во все тяжкие. Мы видим это очень часто под разной завесой легитимаций, особенно когда поэзия становится политическим действием или акцией, как у левых. Правда, они часто об этом говорят открыто, что вот, мол, не читают, поэтому текст должен стать акцией и действием, по принципу «мы идем к вам». Но перепрыгнуть через собственную голову нельзя. В каком-то отношении в данном вопросе мы имеем дело просто с объективным состоянием культуры, в котором сегодня находится поэзия.
Аналогичное, я имею в виду ссылку на наличное состояние культуры, мне видится и в отношении другой «внешней» коммуникации - между различными литературными сообществами, группами с разной эстетикой, аксиологией и политическими предпочтениями, о чем было сказано в начале круглого стола. Есть некая современная культурная данность, назовем ее философским понятием полипарадигмальность, после Куна мы знаем это слово. Например, есть разные научные или философские сообщества, формируемые на основании различных парадигм. Есть по-прежнему марксисты, есть феноменологи, есть синергетики - это разные объединения, они участвуют в разных конференциях, у них разные секции, они почти не общаются. То есть это разные компании, за которыми стоят собственные методологические традиции. Почему это происходит? Потому что в современном мире бои за универсальную, единую, одну на всех истину уже нерелевантны, смешны, все разошлись по разными языковым играм, по разным эстетикам, по разным методологиям. Внутри этих профессиональных сообществ действуют очень требовательные, очень взыскательные оценки друг друга, есть критика друг друга. Иногда, конечно, возникают эксцессы, если вдруг они встретятся на конференции, марксист начнет пальцем стучать, как это ты Гуссерля любишь?! И в нашей литературной жизни такие эксцессы встречаются, мы о них знаем. Но это эксцессы. Они, наверное, будут случаться, но носят они характер не систематический, не сущностный, а личностный, личности сцепились, какая-нибудь ситуация спровоцировала, какое-нибудь обидное слово – и понеслось. Но сущностной причины, которая бы побудила одну группу идти в бой на другую, я не вижу.
Другое дело, что каждый из нас не только автор, но еще и исследователь, не обязательно он пишет критические статьи, а исследователь опять же в сущностном смысле, то есть приглядывается к тому, что делают другие. Это всегда интересно даже в качестве отталкивания от другого. Вот на уровне этого приглядывания к другому взаимодействие может иметь место, заочное, потому что так или иначе мы читаем тексты друг друга, тексты из разных эстетических и аксиологический сообществ.
Но гораздо интересней и значительней, как мне кажется, вторая тема – тема микрокоммуникаций в поэзии, в поэтическом слове. Внутренняя коммуникация – это та коммуникация, которая происходит внутри текста как формы речи. В этом смысле вся русская поэзия за последние полтора столетия прошла тот путь, который проделала западная философия. У нас философия такого пути по понятным причинам не прошла. Поэтому внутри поэзии осваивались, отрабатывались те интеллектуальные проблемы, которые в западной традиции были осмыслены в рамках философской интеллектуальной эволюции.
Что я имею в виду? Западная философия прошла путь от критики чистого разума до критики коммуникативного разума. Вся современная философия, что континентальная, что островная, – это аналитика коммуникаций. Было в какой-то момент понято, что разум совсем не чистый, что он фактичный, а фактичный разум – это и есть разум коммуникативный, он всегда осуществляется в каких-то конкретных коммуникативных ситуациях. И философия начала исследовать эти коммуникативные ситуации. Для чего? В том числе для построения новой этики и новой теории политики, потому что стало ясно, что этика и политика возможны только, исходя из анализа коммуникативного разума. В русской поэзии в принципе эволюция та же. От чистого монологического (если хотите, трансцендентального) поэтического разума, каким он был представлен в золотом веке, до обнаружения диалогической природы поэтического разума в веке ХХ. Вот в рамках этого второго периода можно в свою очередь тоже выделить два этапа. Первый схватывается удачным кристевским понятием интертекста: поэтическое слово способно коммуницировать со всеми текстами культуры, со всеми состоявшимися высказываниями. Но с какого-то момента, с Введенского или, скорее всего, с лианозовцев, я думаю, требуется ввести новое понятие, не интертекст, а интерречь, интерречевое пространство, когда двухголосие поэтического слова стало пониматься не как внутренняя отсылка к чужому тексту, а как работа с чужой речью, как микродиалог, очень подвижный и гибкий, между речью своей и чужой.
Поэзия стала специфической критикой коммуникативного разума. Я бы подчеркнул именно этот вариант терминологии Введенского, который писал, как известно, о «поэтической критике разума», имея в виду именно исследование разума средствами поэзии. Скидан переформулировал кантианскую формулу Введенского, сместив его изначальный посыл, написав о «критике поэтического разума», ведущейся в его стихах. А я бы вернулся к посылу Введенского. Мы должны говорить о поэтической критике коммуникативного разума, то есть о исследовании коммуникативного разума средствами современной поэзии. Вот это самое важное. Это большое завоевание современной русской поэзии, которое совершенно конгениально тому, что происходит сегодня в западной философской мысли. И это поэтическое освоение коммуникативного разума тоже имеет свои этические и политические измерения, и даже антропологические, потому что эстетизация фактических речевых практик дает доступ в жизненный мир другого человека. Освоение чужой речи - незавершенной, фактической, а не просто готовых идеологических позиций, вот это и есть коммуникативная функция современной русской поэзии. Живая речь, видимо, очень давно проникла в литературу. Кристева писала, что роман – это не только письмо, но транскрипция устного сообщения. Начиная с 14-го века в роман вошли уличные крики, разноречия, но мотивация у романа по включению речевого пласта, как мне кажется, была совершенно другой, нежели она имеется в современных поэтических практиках. Введение, разыгрывание и осуществление интерречевого пространства современной поэзией создает для нее возможность, оставаясь поэзией, состояться как этическое действие, политическая акция и антропологическое исследование. Этого не делает современная философия в России, но это делает поэзия.
Сергей Лейбград:
- Полагаю, что такой проблемы нет. Нет проблемы взаимодействия, диалога тех или иных групп, парадигм и направлений в современной русской поэзии и шире - в литературе и искусстве. Именно как проблемы коммуникативной. Есть ситуация, вполне естественная, неизбежная в разбеге от модерна до постмодерна. Есть определённое состояние, которое можно с большей или меньшей точностью диагностировать. И вот здесь могут возникнуть проблемы. Проблемы нашего восприятия и отношения. Художественные, языковые, эстетические, этические. В том числе, и политические, и социальные.
То, что некогда была всеобщая для авторов и читающей публики поэзия/литература, осуществлявшая содержательные коммуникативные функции, внутренние и внешние, до известной степени миф. Когда она была? И когда она распалась? 100-120 лет назад? В ситуации модерна и авангарда. Смешно же говорить, что так называемая коммуникативность, претендующая на универсальность или общность, пропала в конце 80-х годов прошлого столетия вместе с отменой государственной монополии на литературу. Этой коммуникативности не существовало уже с конца 1950-ых, когда языки Лианозова и шестидесятников-прогрессистов были уже несовместимы, не говоря об официальной советской поэзии, новых народниках, ифлийцах, тихих лириках и лириках-почвенниках. А тут ещё рядом писали осовеченные квазифутуристы, лефоакмеисты, неоклассики, казённые конструктивисты, близкие Сельвинскому. То есть коммуникативный распад, ценностный распад внутри поэзии и внутри читающей публики произошёл даже не 60 лет, а все 120 лет назад. И это уже устойчивая, нео-традиционная ситуация. То, что мы квалифицируем как поэзию, для разных художественных и общественных слоёв и страт не совпадало и не совпадает на протяжении века. Любопытно, что казённая (и далеко не только казённая) литературная критика не просто воспринимала, к примеру, Всеволода Николаевича Некрасова как противостоящего советской поэзии автора. Нет, она его вообще не воспринимала, она его не считала поэтом. Он, по её мнению, писал не стихи. Но я не согласен, что существующие школы и направления настолько различаются эпистемно, что между ними нет не то что никаких коммуникаций, но и конфликтов. Конфликты были и есть, но из плоскости художественной они перешли в плоскость открыто политическую и этическую. И именно в ней проявляются. Когда художественные стратегии начинают восприниматься как стратегии борьбы за власть. И в узком, и в широком смысле понятия "власть".
Другое дело, что есть или, скорее, кажется, что есть некое универсальное сознание, преодолевающее различные поэтические языки и стратегии, и выбирающее, избирающее определённую ценностную, эстетическую, историческую парадигму, в которой противостоящие друг другу тексты и явления, авторы, стили и направления выстраиваются в единую языковую линию - в русскую поэзию ХХ века. И в ней актуальны Белый и Хлебников, Блок и Мандельштам, Цветаева и Заболоцкий, Хармс и Пастернак, Оболдуев и Ахматова, Ян Сатуновский и Лев Лосев, Всеволод Некрасов и Иосиф Бродский, Пригов и Цветков, Гандлевский и Рубинштейн, Фанайлова и Воденников... Актуальны их способ высказывания и их метасообщения о времени, мире, России и человеке. То есть коммуникации возникают как бы от обратного. Когда существенная часть участников литературного процесса - и авторов, и интерпретаторов, и читателей - признаёт художественно-культурную ценность и значимость поэтов, независимо от их принадлежности к тем или иным группам и антагонистическим направлениям. То есть собственно признаёт их русской поэзией, формотворцами и трансляторами языка-истории-культуры-экзистенции. Той самой национально-языковой коммуникацией. Однако и наличие такого культурного человека, человека русской культуры, который - чтобы быть образованным и культурным - знает и понимает перечисленных и не перечисленных мною поэтов - не умозрительно, но всё-таки проблематично. Потому что сегодня, в ситуации нарастающего распада и социальной маргинальности фигуры поэта, это тоже лишь один из вариантов относительно целостного художественно-культурного сознания, характерный только для одной общественной группы, возможно, и достаточно значимой, и статусной. Во всяком случае, для меня.
Для современных поэтических, художественно-идеологических групп проблемы коммуникаций друг с другом нет. Нет просто потребности в таких коммуникациях. Но есть проблема читателя. Концепированного читателя как читателя реального. Если поэзия есть часть культурной антропологии, если она почему-то необходима для того, чтобы человек был современным человеком, то необходимо и коммуникативное взаимодействие текста и читателя, необходима взаимная интенция.
Если признать, что поэзия всё-таки является языком языка, простите за штиль, сущностно концентрированной формой национального языка, то именно она прямо или опосредованно определяет векторы его развития, а значит, и развития культурного сознания и коммуникаций. То есть поэзия и есть возможность будущей коммуникации, высказывания, сообщения как такового. Я опять вернусь к Всеволоду Некрасову, который, на мой взгляд, создал речь, другую речь и предвосхитил русский язык информационной эпохи, эпохи новых коммуникаций - мобильного телефона, sms, mms, Интернета, фейсбука, - связавший его с языком живого разговора, мышления и бормотания, письменной и книжной культуры, не убивший возможность экзистенциональных, этических, художественно-антропологических, биографических смыслов, но принципиально переформатировавший их выразительную сущность. И если, весьма и весьма условно говоря, в точке Некрасова сойдутся и постконцептуалисты, и транслитовцы, и так называемые "гулливеровцы", и седаковцы, и неосентименталисты, то через эту точку и будет продолжаться или уже продолжается коммуникативная функция русской поэзии. Которая - поэзия - сейчас формирует уже следующую неузнанную точку "универсальной коммуникации". Но и "точка" Некрасова, оставшаяся позади, пока не стала принципиально признанной даже в обозначенном нами круге современной поэзии и рефлексии на неё.
Александр Уланов:
- Вероятно, любой сколько-нибудь развитой литературе свойственно разделение на области, авторы и читатели которых практически не имеют коммуникации друг с другом. Вспомним, что популярная поэзия конца XIX - начала XX веков – это Надсон и Аполлон Коринфский, параллельно которым существовали авторы того, что сейчас называют Серебряным веком, но также народническая и пролетарская поэзия, духовные стихи сектантов и так далее. Внутри поэзии, стремящейся отойти от общепринятых (в данной группе) стандартов тоже существуют свои разделения, хотя и менее жесткие, но тоже достаточно ощутимые. Приводить это к общей системе координат вряд ли возможно и вряд ли нужно. Результат такого приведения окажется в лучшем случае очевидным общим местом. Постмодернистские представления о возможности создания многослойных произведений, пригодных и для интеллектуального, и для массового читателя, оказались иллюзией – пожалуй, это удалось только Умберто Эко, да и ему лишь однажды. Хотя «тексты для всех» со времен «Илиады» и «Одиссеи» порой появляются, рассчитывать на это невозможно, подавляющее большинство текстов, написанных с такими намерениями, пополняет верхний сегмент рыночной литературы.
Представляются гораздо более содержательными коммуникации литературы с иноязычными литературами и с областями за пределами литературы – художественной фотографией или архитектурой, но с другой стороны – историей или социологией. Новые идеи, аналогии, ассоциации возможны скорее оттуда, чем из параллельных ветвей литературы, имеющих принципиально иные задачи.
Коммуникация литературы не с литературой и скорее даже не с человеком, а с миром (и с человеком только как частью мира) – при помощи языка в очень широком его понимании.
Соответственно, критике – говорить о возможностях и ограничениях позиции того или иного автора (ни одна позиция, ни одна система координат не является универсальной), выяснять, насколько успешен автор с точки зрения принятой им системы, и насколько успешно он ее меняет.
Елена Богатырева:
- Вопрос о коммуникативных функциях поэзии так или иначе смыкается с тем, что понимается под таковой и способами её функционирования в обществе. Но я бы хотела уйти от спора о тех определениях поэзии, которые готовы предложить различные направления и сообщества. И обратить внимание на то, что настоящее искусство – это всегда проявление непредсказуемого. Ведёт ли возникающая здесь разноголосица в понимании поэтического искусства к проблеме коммуникации? Не думаю, что мы совсем не понимаем, о чём идёт речь в том или ином случае. Другое дело, правильно ли мы понимаем, так что вопрос остаётся. В связи с этим здесь можно, пожалуй, говорить о проблеме идентификации предложенного текста в качестве поэзии, но конфликт интерпретаций, которые могли бы здесь возникнуть по поводу его дешифровки, не обозначает собой ещё собственно коммуникативную проблему. Проблема коммуникации начинается там, где ключей нет и сообщение невозможно, а не там, где от такового отказываются по тем или иным причинам. Пожалуй, сегодня, как никогда, у поэзии появляется возможность быть открытой в своей актуализации индивидуальному запросу на коммуникацию. Другое дело, всегда ли таковая реализуется, желанна ли она для поэтов и не содержит ли она в себе примесей какого-то более общего запроса, не всегда считываемого и лежащего на поверхности.
Аномальность поведения поэта, художника, композитора и прочих творцов искусства, казалось бы, предполагает наличие нормы, на фоне которой аномальность опознаётся. Но что понимать под таковой? И является ли она собственно «поэтической»? Следует отметить, что потребность в произведении таковой «нормы» там, где исторические условия, как сегодня, демонстрируют свою нестабильность, динамизм и непредсказуемость обстоятельств, казалось бы, только возрастает. Но хочу попутно заметить, что именно эпохи, открытые различного рода контактам и влияниям, смешениям и немыслимым симбиозам, приводили к возникновению и актуализации новых и разнообразных способов семиотического перевода, таких как письменность, книгопечатание, телевидение, сегодня добавились ещё и прочие так называемые «новые медиа». Именно эти способы генерировали новые каналы понимания и языки сообщения. В новых технических режимах коммуникации поэтический (и любой другой, не только художественный) «язык» демонстрировал не что иное, как способность к своему бесконечному обновлению. Но тогда и непредсказуемость искусства – это может быть сознательная игра с предъявлением себя в качестве такового обновлённого языка, которое сопровождается переоткрытием поэтического интерфейса и предполагает апробирование новых возможностей сообщения и произведения языковых игр. В этом плане искусство идёт в авангарде языковых трансформаций. В свою очередь, расширение поэтической зоны происходило за счёт активного контакта, а то и смешения с невербальными формами искусства, освоением их инструментария настолько, насколько позволяли возможности технической коммуникации (визуальная поэзия, музыка как источник поэтического слова, видеопоэзия и т.п.).
Но, если поэзия и демонстрировала расширение своих возможностей за счёт взаимодействия с интерфейсами промышленной печати, визуальной и компьютерной графики, музыкального искусства и электроники, то не следует забывать, что такие выходы в «открытый космос» отчасти всё же соответствовали социальным переменам. Сам расцвет или угасание экспериментальных поисков в той же поэзии напрямую зависело от догматического костяка принятой в обществе идеологии, в том числе и «поэтической», которая навязывала свои идентификационные механизмы и формировала определённые привычки восприятия, мешая овладеть новым материалом, искажая самый смысл новых поэтических фактов. При этом влияние господствующей идеологии могло распространяться и на зону самих экспериментальных практик, порождая внутренние противоречия. К примеру, мода на использование новых медиа сегодня является, с одной стороны, двигателем прогресса, а таковой по линии обновления языка как раз возможен в искусстве, с другой стороны, здесь много перепевов и пошлости, в массе которых, зачастую, тонут открытия нового. А таковые случаются. И в связи с этим хочу обратить внимание на развитие такого направления как медиапоэзия, которое объединяет в себе визуальные, вербальные и музыкальные возможности поэтического языка (в Самаре уже дважды выступали представители это направления в лице медиапоэтической группы Machine Libertine в лице Натальи Федоровой и Тараса Машталира). Не имея возможности здесь подробно остановиться на подобного рода явлениях, заметим, что эта художественная и техническая инновация несёт в себе зачин на обновление поэтического языка, которое нельзя пока так просто разместить в политические поэтические кластеры, что постоянно делают сегодня с вербальными типами (речевыми жанрами) поэтического искусства.
Новая поэзия всегда нуждается в своей легитимации и уже потому испытывает нужду в новой поэтической идеологии. В отношении непредсказуемого мы имеем дело с проблемой коммуникации до тех пор, пока сообщение не установлено. И если искусство, как показывает история его воз-обновления, не коммуницируемо в своём «истоке» по определению, то всё же можно констатировать, что оно не защищено от произвола читателя, большего или меньшего. Семантика формируемого в разные исторические эпохи поэтического языка открыта свободе читателя, который может выступать как в лице закреплённых сословий, так и, как сегодня, достаточно диффузных сообществ. Понятно, что общество склонно контролировать таковую свободу, особенно там, где запрос на искусство определяет массовый пользователь. Требование, развиваемое на протяжении прошлого столетия, чтобы искусство было «понятно», исправило социальные утопии, нацеленные на то, чтобы искусство было «понято» народом. Развиваемая здесь политика, и прежде всего культурная, способствовала захвату внимания массового читателя очередными банальными информационными концептами «от искусства», предлагая ему иметь расхожее мнение, но блокируя зачастую сам доступ к сообщению с ним.
В каком-то плане кластеры идеологии позволяют справиться с информационным обвалом частных предложений, способствуют отделению плевел от зёрен и способствуют регулировке движения по мирам поэзии. Но хорошо бы при конструировании опознавательных знаков и правил движения не забывать, что за такими играми, как правило, стоят не имеющие к искусству никакого отношения интересы. Политика здесь лишь способ внешней актуализации той или иной эстетической нормативности, которая при этом ведёт не просто к отмене старой или утверждению новой версии искусства, но и к консервации искусства в рамках утверждаемого правового контента. К примеру, само определение «языковой нормы» в области вербального искусства может определяться различного рода конструктами, отсылающими к имеющимся в архиве культуры поэтическим образцам. В качестве топлива для своего идентификационного механизма развивающиеся здесь поэтические идеологии могут избирать не только апробированные художественные технологии, но и различного рода содержания, поэтические (и даже метафизические) реконструкции образов прошлого искусства, задания позитивного идеала будущего. Наличие идеологически выверенных языковых конструкций влияет на коммуникацию автора и читателя, но решает таковую в одностороннем порядке и довольно жёстком формате сообщения, когда разноголосица не только не приветствуется, но раз и навсегда изгоняется в отношении понимания того или иного поэтического продукта. Идеология – это своего рода маркер годности продукта искусства для общественного потребления, соответственно, подаваемого в максимально подготовленном для своего использования виде. И проблема коммуникации здесь считывается как более или менее успешное массовое потребление эстетического продукта.
Эпохи перемен в этом плане дают больше прецедентов непредсказуемости искусства, нежели эпохи стабильности, какими бы идеалами прекрасного не руководствовались их успешные политики. Последние могут востребовать искусство для своих целей, могут его вовсе не замечать, не суть. В этом плане то, что вычитывают читатели из предложенного поэтом текста, имеет отношение и к проблеме общественного договора, и к вопросу о степенях свободы коммуникации, которую демонстрирует тот или иной человек в своём отношении к искусству. Конгениальный читатель, в этом смысле, не общество и не тот, кто якобы понял замысел автора и восхитился, но кто вступил с ним в творческое состязание, во внутренний диалог, в свободное и непредсказуемое отношение обмена знаками и производства смысла.
Наталья Седенкова:
- У меня возник вопрос ко всем участникам дискуссии как от человека в известной степени со стороны. Почему со стороны? Со стороны жанрового мышления – что представляется современному автору архаизмом, хотя эта архаика, будучи воспринята достаточно широким кругом поэтов во всём мире и взаимодействуя с более поздними изобретениями, например, верлибром, дает интересные плоды.
Хайку, жанр, о котором я говорю (и о котором как практик только и могу говорить), появилось на своей исторической родине, в Японии, как жанр диалогический, разомкнутый, несущий родовую память коллективного творчества. До Басё (и во многом в его время, во второй половине XVII века) трёхстишие с его дошедшими до наших дней особенностями существовало в тени жанра-предшественника – рэнга, коллективной поэмы, сочиняемой по определенным правилам собранием поэтов.
Рэнга (поэму из 36, 18, 12, 100, … строф, перемежающихся двух-трехстрочников) создавали в ходе поэтической сессии несколько авторов по определенной схеме. Наиболее маститый участник мог вносить позднейшую правку, но она была незначительна. Каждая последующая строфа была ассоциативно связана с предыдущей и в то же время отталкивалась от нее, целое же было призвано вместить в себя все времена года, разнообразие мира, людских занятий, чувств, лиц (строфы писали с точек зрения разных лирических героев). И последняя строфа, как и предыдущие, должна была быть открытой, оставлять возможность многообразия понимания и толкований. Такой свиток рэнга, как слепок целой жизни, изначально использовался в ритуальных целях.
Как писал современный исследователь рэнга и позднейшей его разновидности рэнку Джон Э. Кэрли, «настоящий талант рэнкудзина - не в том, чтоб неукоснительно придерживаться правил и даже не в мастерстве создания своих стихов рэнга, а скорее в сотворении «прекрасной тишины, чреватой жизнью», которая должна чувствоваться между строф. Рэнку – итог совместного творчества, глубочайшая сила которого в том, что не сказано». [перевод мой – Н.С. John E. Carley A Brief Introduction to Renku Composition https://sites.google.com/site/worldhaikureview2/whr-archives/renku Джон Э. Кэрли (Великобритания) Краткое введение в сочинение рэнку. http://graf-mur.holm.ru/gerb/gerb14-1.htm]
От рэнга хайку восприняло многие сущностные особенности - использование киго, сезонных слов, дающих представление о времени года, разделенность текста на две неравные части (грамматически и по смыслу, с помощью специальных разделительных частиц кирэдзи, - в современных текстах на неироглифических языках с этой целью используются знаки препинания и графическое деление текста на строки), установку на множественность интерпретаций короткого текста.
Но современные авторы творят рэнку и сегодня и, несмотря на частое преобладание приоритета процесса творчества в пику его результату (ведь это всего лишь слепок прошлого), в ходе коллективного «сидения в единении» происходит интересное взаимодействие творческих манер авторов.
Так вот, вопрос: возможно ли создание подобного коллективного творения вне рамок старинной традиции? Происходят ли такие акты коммуникации в рамках «европейского» подхода к поэзии?
Можно здесь дать ответ Анны Голубковой – я его забыла, но уточню. Жаль, что других ответов на вопрос не было.
И, так как мы не дошли до следующих четырех пунктов повестки дня, я не буду подробно писать соображения по ним, а только перечислю те моменты, которые могли бы быть развернуты в дальнейших разговорах о коммуникации:
- хайку как средство межъязыковой/межкультурной коммуникации;
- использование мотивов европейской поэзии, аллюзий, цитат в хайку;
- практическое отсутствие критики современного хайку на русском языке исходя из эстетических критериев современной европейской поэзии (каковы они, кстати? Есть ли общепринятые критерии оценки КАЧЕСТВА (с) – или все по своим идеологическим конуркам расселись?) – при наличии развернутой системы координат критики жанра исходя из традиционных японских категорий (в том виде, как они восприняты world haiku): ма, ёдзё, саби, ваби, каруми, сиори, фуэки-рюко и пр.
- интермедийность современных практик хайку: кроме упоминавшегося рэнку, каммуридзукэ (дописывание хайку с созданием облака возможных смыслов, Хокку+ (Лукомников), игры в классику и прочие игры с читателем, гинко (прогулка в городской среде с написанием хайку на предметах), хайга (изображение или каллиграфия + хайку, принципы взаимодополняемости), фотоку (фото + хайку)
Ещё мне в конце дискуссии, когда зашла речь о невозможности взаимопроникновения эстетических систем, хотелось махнуть своей любимой бахтинской цитатой, что «каждый культурный акт существенно живет на границах», но я не помнила ее дословно. Вот, машу...