Типы поэтической субъективности в постметафизической перспективе
Виталий Лехциер
Доклад Виталия Лехциера "Типы поэтической субъективности в постметафизической перспективе" был сделан в рамках совместного проекта "Антропология поэтического опыта", организованного порталом "Цирк Олимп+TV" и Самарским литературным музеем при поддержке фонда Потанина (дом усадьба А.Толстого, 25 ноября 2012). Впервые доклад прозвучал в рамках литературного фестиваля в Самаре "ЛИТерАРТ" 30.09.2012 и был напечатан в питерском литературно-критическом альманахе "Транслит" (2012, № 12. С.110-113) после соответствующей инициированной редакцией альманаха публичной дискуссии вокруг поднятых в докладе проблем.
В дискуссии в Самарском литературном музее (второй ролик) участвуют Илья Кукулин, Линор Горалик, Станислав Львовский, Виталий Лехциер. При просмотре выбирайте формат HD.
Типы поэтической субъективности
в постметафизической перспективе
Методологическая Преамбула
В докладе меня будет интересовать поэтическая субъективность исключительно в постметафизической перспективе. Понятие постметафизики звучит в философии то тут, то там, в разных контекстах, но в строгом смысле оно пошло от Ю.Хабермаса, от его сборника статей 88-го года с названием “Постметафизическое мышление”. Он считал, что современной философии свойственно постметафизическое мышление. И у этого мышления, с его точки зрения, есть три составляющие: принципиальная посюсторонность, медиальность и перформативность[1]. То есть человеческий опыт и понятие субъективности как коррелятивное понятию человеческого опыта должны пониматься как опосредованные языком, как ситуированные, социально, исторически, и как имеющие свершающийся, перформативный характер. То есть проще говоря поэтическая субъективность есть некоторый процесс субъективации, осуществляемый всегда на основе различных техносов, различными способами и в конкретных исторических условиях. Поэтому, например, одним из вариантов постметафизической тематизации поэзии будет раскрытие условий поэтического опыта, его кондиционного характера, я на этом уже как останавливался (см.мою статью в ЦО+TV «О новых условиях поэтического опыта»), сейчас об этом говорить не буду. Сейчас меня будет интересовать нечто другое – а именно техника поэтической субъективации, заключающаяся в том, как говорящий, то есть тот, кто говорит, легитимирует себя в качестве поэта, то есть в качестве говорящего неким особым поэтическим образом. То есть проще говоря имеются в виду такие способы самопонимания, которые касаются прежде всего поэтического статуса того, кто говорит и того, что говорится.
I.
Поэтическая субъективность исторически, как минимум начиная с Платона, довольно часто определялась с помощью концепта медиумичности или мифа о поэте как медиуме. Поэтический опыт трактовался самим поэтом как особый опыт медиума, человека, который транслирует некий сакральный голос, человека, чьи усилия или чья задача состоят в том, чтобы быть посредником или радиопередатчиком, работающим только на высоких частотах. «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына» - автор с самого начала присваивает себе статус этого эксклюзивного ретранслятора. Я бы не хотел сейчас повторять известные вещи об эпохе архаического синкретизма или хоровом авторстве. Меня интересует сама структура подобной самоидентификации. Важно то, что это самообоснование поэтического субъекта как не какого-то случайного спикера, а как человека, говорящего нечто крайне важное и существенное происходит здесь не имманентным образом, а, так сказать, извне, трансцендентно самому говорению. То есть сущность поэта и поэтического находятся в чем-то ином. Поэтическая «субъективность» признается фиктивной именно как субъективность, но онтологической как объективность, то есть как голос самой реальности, подлинной реальности. Мы здесь имеем дело с автосуперлегитимацией, орально-сакральной метафорой, которая призвана наделить поэтическое высказывание априорной значимостью. И надо заметить, что эта метафора сыграла большую роль в истории, в истории социального бытования поэзии, в частности, потому что ореол привилегированного глашатая или сказителя всегда окружал поэта и до сих пор он каким-то образом присутствует в некоторых читательских ожиданиях. Но мне сейчас важен сам этот жест самоотрицания эмпирической поэтической субъективности в пользу трансцендентальной поэтической субъективности. Жест своего рода аскезы или, на первый взгляд, этический жест предоставления другому возможности быть услышанным, жест автонегации, - на самом-то деле являющийся жестом борьбы поэта за символическую власть.
Мне всегда казалось, что этот трансцендентный жест самообоснования имеет исключительно историческую ценность и давно ушел в прошлое вместе с архаическим мифом и субъектным синкретизмом. Как бы не так! Частоты у передатчика, конечно, изменились, но сам трансцендентный механизм сборки поэтического субъекта никуда не делся, он оказался трансисторическим и все время показывает себя под самыми разных обличиями.
Здесь я бы хотел обратиться к некоторым материалам «Транслита»: одному интервью, одному манифесту и одной статье. Первый материал - интервью с Джорджио Агамбеном (интервью взяли А.Скидан, А.Пензин и Д.Новиков, № 8). В интервью Агамбен говорит, что «лирический субъект не является субъектом», «только идиот может сказать: Я автор этого стихотворения», что поэтическая субъективность может быть понята только негативно, только через десубъективацию, что через поэта всегда говорит другой субъект (например, муза в классической традиции или язык, как установила современная философия после «лингвистического поворота»), что «поэтическая субъективность начинается с этого необитаемого места, с того факта, что место автора пусто», невыразимо. Хочу обратить внимание, что совершенно справедливая мысль Агамбена о несубстанциальном характере поэтической субъективности, о том, что она должна «производиться каждый раз заново», что между жизнью и говорением есть разрыв и т.д., все же сопрягается у него именно с медиумической трактовкой поэтического опыта, его деперсонализацией. Хотя в некоторых своих ответах он все же употребляет термин «субъективация» и допускает, что поэзия – это «пространство производства субъективности». Интервьюеры все время спрашивают Агамбена о политическом потенциале подобного зазора между жизнью и говорением, многоголосья поэтического голоса и о том, как это многоголосье способно влиять на людей, то есть по сути они спрашивают о политическом потенциале медиумичности поэтической речи.
Характерно, что общей интуицией и Агамбена и его интервьюеров является признание маргинальности поэзии в современном мире потребления (вторая половина ХХ века) и утраты ею былого влияния, способности трансформировать другие субъективности (и надо сказать, общее убеждение у авторов Транслита состоит в том, что маргинализация поэзии в России произошла в постперестроечную эпоху, в 90-е годы). При этом маргинальность поэзии приравнивается к ее частному характеру (вспомним здесь стихотворение Александра Макарова-Кроткого 97-го г. «чистота жанра/частота жеста/честное слово/частное дело»).
Как же можно сочетать медиумичность поэтического опыта и его политический потенциал, как возможна демаргинализация поэзии и ее возвращение в область важнейшего антропогенного опыта? Читаем манифест Дмитрия Голынко-Вольфсона (№10) «Прикладная социальная поэзия: изобретение политического субъекта». Дмитрий пишет, что поэзия тогда станет инструментом практического преобразования общества, тогда вернет себе настоящую действенность, когда откажется от романтического образа поэта-пророка, медиума сакрального голоса, а также откажется и от принципа эстетической автономии и иллюзии творческой независимости от противоборствующих социальных сил. В качестве альтернативы Голынко-Вольфсон предлагает новую форму медиумичности: «Прикладная социальная поэзия возникает в тот момент, когда поэт делегирует свой уникальный авторский голос той массе бесправных и угнетенных, которая лишена возможности высказаться в поле современной культурной индустрии. При этом поэт не только говорит от лица неимущих и отверженных, но и позволяет их сегрегированным и часто неуклюжим, неприятным на слух голосам звучать и передаваться через их строки, через саму политизированную форму его протестного высказывания» (180) (мы видим четкую и удачную в силу талантливости автора реализацию этой платформы, например, в текстах Кэти Чухров). Таким образом поэт перестает быть «голосом бытия» и становится медиумом классовых интересов, обнаруживается новая онтологически привилегированная территория – это социальное, понятое исключительно как пространство безостановочной классовой борьбы. Поэтический акт получает свою новую трансцендентную легитимность ровно настолько, насколько оказывается способен на трансляцию по-своему сакральных классовых чувств: рессентимента, тревог, травм, надежд и т.п.
II.
Я бы выделил три типа поэтической субъективности.
1. Медиумичность поэтического субъекта, поэт-медиум, поэт – транслятор. Источник легитимности этого субъекта находится во вне, говорит собственно этот источник, он же наделяет поэтическую субъективность онтологическим статусом и преобразующим потенциалом. Источник этот есть специально выделенная и отчетливо очерченная территория, обладающая в глазах такой субъективности безусловной аксиологичностью, будь то Бог или социальный класс.
2. «Респонзивная» поэтическая субъективность (response – ответ, реакция, хотя термин этот не совсем удачный и носит здесь скорее «оперативный» характер[2]). Поэт откликается на «зов бытия», крови, класса и предлагает свое чаще всего прямое индивидуальное гражданское высказывание в качестве ответа на этот призыв. Замечу, что респонзивность поэтической субъективности амбивалентна, она может служить как поэту-медиуму (например, в хайдеггеровской трактовке), так и поэтической субъективности третьего типа, о которой речь впереди. Чаще всего респонзивность все-таки предполагает поэтического субъекта, который, что называется, «всегда готов» к подобному призыву. То есть здесь вызов не порождает поэтического субъекта онтологическим образом, впервые и «с нуля», а лишь провоцирует уже существующую субстанциально, как бы приготовившуюся к активному движению и действию поэтическую субъективность, запускает ее, дает команду «на старт» и далее… Вот Голынко-Вольфсон пишет: «Поэтический жест становится социальным поступком именно благодаря быстрому, если не моментальному отклику на знаковое общественное событие» (проект «Поэт и гражданин»). Ясно, что в этом случае мы имеем дело опять-таки с разновидностью трансцендентной конструкции поэтического субъекта, потому что исток его обоснования содержится не в нем самом, а в «знаковом общественном событии».
3)Ситуативная поэтическая субъективность, рождающаяся каждый раз заново на основе игры случайности и необходимости. Этот вид поэтического субъекта может быть описан на языке алеаторической необходимости, принцип которой «чем случайней, тем вернее», разумеется, здесь речь идет прежде всего о перформативной случайности, а не только о содержательной. Коррелятом такой ситуативной поэтической субъективности является экзистенциальное понятие фактичности. Фактичность предполагает диалектику случайности и необходимости, случайности, порождающей необходимость.
Ситуация, в которой возникает поэтическая субъективность, реализуется как опыт поимки себя на поэзии (известная некрасовская метафора, которую при желании можно вывести из мандельштамовского представления о «сырьевой самостоятельности поэтической речи» и создании ей своих орудий «на ходу»). Сборка поэтического субъекта тут исключительно имманентна, поскольку нет никаких внешних, специально для этого зарезервированных инстанций легитимации такой субъективности. Вот, например, Лев Рубинштейн – пример достаточно рисковый, поскольку там ведь тоже везде чужие голоса, так что может создаться впечатление медиумической поэтической субъективности. Айзенберг даже писал: «Концептуалист в известном смысле жертвует собой, то есть той авторской единственностью, единичностью. На месте одного автора оказывается множество авторов-персонажей, вместо одного личного языка – множество чужих языков» («Взгляд на свободного художника», С.152-153), «истинный автор все слышит, но ничего не произносит. Все свои права он отдает другим голосам» (там же, С.149).
Однако у Рубинштейна нет никакой лукавой этики самоотверженности в пользу чужого голоса, который заранее бы обладал ценностным и онтологическим первенством. Поэт обнаруживает, что язык поэтичен во всех своих коммуникативных возможностях, преломлениях и контекстах, и это обнаружение становится персональным методом – методом имманентного самопорождения поэтического субъекта. Поэт возникает по ходу этого обнаружения. Поэт здесь не медиум языка, но и не враг ему, скорей, близкий родственник, который навещает своего дядюшку, чтобы спасти его от него самого. Язык и тот, кто им пользуется, в этих посещениях вместе находят спасительное решение.
Ситуация – это не только речевая ситуация, это всегда жизненно-речевая или биографически-речевая ситуация, или фактичность. Случайностность ситуации выражена в биографической релевантности того, что со мной случается. Поймать себя на поэзии значит как раз поймать себя на собственной фактичности, заново обнаружить свое «вот» в конкретной ситуации.
Опыт поимки себя на поэзии отнюдь не простой опыт, его нельзя свести к везению или наитию. Конечно, он предполагает особый слух, но он предполагает и большую рефлексивную и негативную работу, в решающий момент делающую возможной позитивное опознание поэтического. Более того это опознание, это заставание себя в области поэтического является другой стороной кондиционности опыта, проблематизации им своих условий. Рефлексия ничего не гарантирует, но она создает необходимые предпосылки для ситуативной сборки поэтической субъективности.
Может показаться, что ситуативный поэтический субъект – это такая монада, которая выясняет отношения сама с собой, игнорируя мир, и прежде всего, мир социальный. Отнюдь! Мы очень часто сегодня слышим упреки в приватности поэзии, в приватизации поэтического дела. Вот, например, Кирилл Медведев в статье “Пересмотреть результаты приватизации поэзии: новая парадигма ангажированности” (№ 10/11) пишет, что нынешнее понимание литературы как частного дела, восходящее в отечественной традиции к неподцензурной поэзии середины 60-х годов, поддержанное авторитетом Бродского и ставшее господствующим в 90-е годы, на самом деле, то есть неосознанно для себя, является политическим, вполне ангажированным - за ним стоит либеральный капитализм. Медведев упрекает постандеграунд в абсолютизации деидеологизирующего свойства поэтического письма и отсутствии рефлексии своего места в мире социальных противоречий. В конце концов он призывает к плюральности поэтических позиций, с чем естественно, трудно спорить, тем более что подобный вывод напрочь отменяет предыдущий критический пафос статьи этого автора. Потому что если есть эстетическая плюральность, тогда собственно какой смысл предъявлять претензии? Однако основные положения Медведева все же нуждаются в коррекции, потому что они по-существу несправедливы.
Ситуативная поэтическая субъективность, имманентно рождающаяся в жизненно-речевых обстоятельствах, насквозь социальна, политична и никогда не отказывалась от фиксации своего места в социуме. Да, поэзия – это приватизация собственного существования, изъятие его из безличного наличия (левинасовского il y a =, безличного “имеется”), в том числе из безличного das Man. Однако онтологическая приватизация собственного существования не означает эмпирической дискредитации социальных отношений. Наоборот, она активно их предполагает. Дело не только в том, что “любая частная победа есть общественный подвиг” (Айзенберг, там же, С.175), не только в том, что границы между частным, интимным, личным и публичным стираются на наших глазах, что мы видим, например, в феномене публичной интимности (термин Максима Кронгауза), распространенной в социальных сетях, - дело в том, что личное и политическое в своих истоках – это две стороны одной медали, если, конечно, не редуцировать понятие политического к прямой революционной прагматике и классовой борьбе. Приватный мир историчен и интерсубъективен, - в своем частном пространстве, даже в момент «домашнего музицирования» человек проживает разные формы человеческой совместности, которая отражается в нем, как в микрокосме. Посмотрите, например, на имманентную связанность понятий Heimwelt, Lebenswelt, Fremdwelt у Гуссерля. Фактичность предполагает бытие-друг-с-другом, а значит социальность или политичность. Наконец, приватный характер поэтического события не отменяет идеи сообщества, совместного поэтического опыта мира и совместного предъявления поэтических открытий.
III.
Итак, есть три типа поэтической субъективности. В каждой из них мы видим, как современный скальд произносит «чужую песню» как свою, но делает это на разный манер. Точно также мы видим, что все три типа поэтического субъекта отличаются по своему самочувствию в условиях новых медиа.
Поэту-медиуму, поэту-транслятору, конечно, сложней всего, потому что не он, а медиа теперь транслирует чужие голоса, причем перманентно и неизбывно. Поэтому, чувствуя острую конкуренцию, он должен как-то устроится в новых медиа, приручить их, заставить работать на себя, заставить служить своей медиумичности, он должен сделать вид, что с помощью современных медиа поэт-медиум может транслировать сакральные голоса, будь то голос бытия или социального класса.
Респонзивный поэтический субъект тоже должен использовать медиа для своего реактивного гражданского высказывания. Чтобы это высказывание было максимально действенным, а такая задача у него всегда имеется, поэтический опыт начинает скрещивать слово с другими, невербальными коммуникативными возможностями, о чем в своем время хорошо написал Александр Скидан в статье «Поэзия в эпоху тотальной коммуникации». Поэтическое слово, привыкшее к приватному книжному контакту с читателем, проигрывая на «рынке симультанного восприятия», в условиях «непрерывного церебрального шока» и возникновения «техногенной чувственности», ощутило свою неполноценность и начало новую аудиовизуальную и сценическую политику.
Наконец, для ситуативной поэтической субъективности новые медиа, конечно, не параллельны, но они для нее - не конкурент и не помощник, они здесь, скорее, расширение ситуативных возможностей, случайностей. Медиа – всего лишь новая языковая и перформативная среда, в которой возникают новые возможности для случайностной и необходимой сборки поэтического субъекта.
[1] См.трактовку хабармасовского понятия «постметафизическое мыщление» коллективом авторов сборника: Практический поворот в постметафизической философии. – Т.1. Вильнюс: ЕГУ, 2008, 212 с.
[2] Следуя респонзивной феноменологии Б.Вальденфельса и, в частности, проведенному им разведению онтологического, то есть неотчуждаемого, всегда имеющего место быть response, с одной стороны, и онтического answer, с другой, правильнее было бы, наверно, назвать данный тип поэтический субъективности ансвенсивным, но в силу неудобоворимости этого слова пришлось остановиться все-таки на понятии респонзивности. Важна сама реактивность, часто прямо-таки бихевиористского толка, по формуле стимул-реакция. Сходное мы видим и в современной философии: очень часто сегодня самообоснование сущности и важности философского дела строится сходным образом, про принципу требования моментального ответа, комментария на общественно значимые события. Философия таким образом действительно возвращает себе общественный интерес и как-то участвует в символической борьбе дискурсов и определений реальности, но тем не менее, пользуясь для этого трансцендентной схемой самоистолкования, как бы заимствуя ликвидность у тех обстоятельств, которые уже приобрели ценность и знаковость.