19 сентября 2017 | Цирк "Олимп"+TV № 26 (59), 2017 | Просмотров: 2768 |

Альбертина читает про Альбертину: рецензия на роман Ильи Данишевского «Нежность к мёртвым»

(М., «Опустошитель», 2015, 392 стр.)

Евгения Риц

Подробнее об авторе



Роман Ильи Данишевского очень своеобразен, ни на что не похож, и одновременно похож – нет, не на всё сразу, но на обширный сегмент литературы, разнородный в своих практиках, но сводимый в целом к одному общему знаменателю. Речь идёт об особом изводе модернизма, совсем уж декадентском, от Бодлера не столько цветами, сколько ветвящимися корнями, и подземными, и мангровыми воздушными тянущемуся вглубь и ввысь к Жану Жене, Моник Виттинг, Габриэль Витткоп, чуть ли не Берроузу. Дотягивается он до совсем уж сегодняшних – ну что там лет десять-двадцать – потерявшего долю изысканности «Изысканного трупа» Поппи Брайт и потёртую, потлевшую скорее, эту изысканность сохранившего «Изысканного трупа» Роберта Ирвина.

И это очень важное авторское решение. Роман Ильи Данишевского, безусловно, «новый», или без кавычек, но Роб-Грийе здесь почти не причём, ставящий вопрос о возможности бытования сегодня романа вообще. И автор – или читатель – приходит к выводу, что если сегодня роман возможен – а он возможен – то отринуть традицию, как бы это ни было заманчиво, не получится, это ещё Умберто Эко сказал, не потому, что эта традиция слишком уж хорошая, а потому что её слишком много, так во все дыры и лезет. И если массовая литература оказалась в этом плане столь же беззастенчевой, сколь и бесхитростной, и вёдрами пошла черпать из диккенсова источника, то литература поиска не может, как бы не хотела, отказаться от традиции другой – традиции поиска же, модернизма, апеллирующего в свою очередь, к романтизму.

Другой важный вопрос для выживания (или невыживания) современного романа – собственно романная канва, нарратив, сюжет. Быть ему или не быть? Следует ли большому тексту опираться на костяк истории, возвышаться мастодонтом или растекаться гигантским желееобразным спрутом? И если быть сюжету, нарративу – то признать ли, вслед опять же, за Умберто Эко (а «Записки на полях «Имени розы» всё-таки остаются основополагающим, самым спорным и бесспорным трудом – лёгким, нетрудным – по особенностям бытования постбеллетристики), его право на увлекательность, или она только мешает? Илья Данишевский выбирает путь компромиссный, и, кажется, безошибочный. История в его романе есть, но она предельно размыта и не поддаётся ни пересказу, ни вообще осмыслению в качестве цельной. Где-то до середины книги, кажется, что перед нами вообще сборник рассказов, связанных едиными лейтмотивами, которые, напротив, считываются легко. Однако затем появляется персонаж, действующий более или менее периодически, Джекоб Блём, которого условно следует считать главным героем, и ряд ему сопутствующих ему второстепенных персонажей. При этом роль его в романе не вполне понятна – злодей он или жертва, или вовсе демиург этого болезненного хаотичного мира? Дмитрий Бавильский в своей рецензии на «Нежность к мёртвым»[1] говорит, что Джекоб Блём – маньяк, чьими жертвами оказываются все остальные персонажи книги. Однако для других читателей это не так очевидно. Джекоб Блём может оказаться, например, писателем или просто фантазёром, запойным читателем, который выдумывает всех остальных несчастных, страдающих от различных форм насилия, психологического или физического дискомфорта персонажей. Причём персонажей, что важно, созданных по образу и подобию уже бытовавших в модернистской литературе, даже с теми же именами, и совпадения не случайны – «Альбертина читает про «Альбертину»», или, например, персонаж по фамилии Гумберт вполне осознанно иронически называет старшую дочь Лолитой, и новая Лолита гибнет и мучительней и раньше прежней. (В скобках отметим, что мотив чтения оказывается напрямую связан с романтическим мотивом двойничества – сначала герои читают о самих себе, точнее, людях такими же – и отнюдь не случайно – именами, потом вступают отношения со своими тёзками, сиамскими близнецами, тенями, самими собой). Автор «Нежности к мёртвым» о роли протагониста (ли?) в судьбе остальных персонажей говорит так: «все они, невинно убитые любовью Джекоба Блёма», то есть тут, кажется, возможно множество трактовок.

Итак, перед нами множество персонажей, мужчин, чаще гомосексуальных, и женщин. Прекрасные неудачники, все они овеяны общей атмосферой декаданса, тления, невинной порочности и непременной литературности, и книжные свои имена вполне отчётливо воспринимают в качестве таковых. А кто-то из них о своём литературном происхождении не подумает, то за него это сделают и автор и читатель. Только, например, спросишь себя: уж не от Дивины ли Жана Жене ведёт своё происхождение гермафродит Нико, как – на вот, возьми её скорей: «Когда вместе они шли по лесной тропе, Нико, наконец, стала еще и Богоматерью Цветов, с хищной улыбкой прожженного сутенера, походкой избитой под ребра ножом шлюхи – и глазами зарезанного агнца, когда все вены лопнули и краснотой заплыл белок». Время действия – весь двадцатый век и начало двадцать первого, вплоть до наших, социально-сетевых, поддельными Маноло Бланиками поцокивающих дней:

к сорока и к шестидесяти
представляя нацболов умерших и взмокшие раны
на локтях на коленях вдоль линии ребер и чучела
человеческих самок кричавших о полночь о полночь о ребра
граненых стаканов нашей страны
влюбленной в свое – окаянное "завтра"
не встречать целоваться прощаться чеканить
твой твит "потеряла ребенок" и сотни ретвитов
и выломать
шумящее у тебя в дхарме

Истории лотреамоновской расчленёнки вначале предстают довольно (псевдо)реалистическими, во всяком случае без чудес, но уже в первой части (первом акте; всего их четыре) в главе (новелле) «Те, кто отданы в жёны» заходит речь о оборотнях(?)-лисицах, спаривающихся с мертвецами, причём действие новеллы происходит в Швейцарии, а отнюдь не в Японии или Китае, и о женщинах, вступающих в мистическую и сексуальную связь с этими лисицами. Постепенно мотивы ведьмовства становятся всё более отчётливо звучащими, среди персонажей выделяется круг Дев Голода, суггестирующих в себе и вокруг себя атмосферу мистики и страдания. Девами Голода персонажей делает встреча с Джекобом Блёмом, что подтверждает как версию о герое-маньяке, так и версию о герое-демиурге, да и ещё множество версий, которые непременно придут во множество голов.

Место действия романа – Европа, включающая в себя и Россию, США и немного Индия, но индийская культура здесь важна в качестве присвоенной, «модной», пост-«хипповской» части западного мультикультурного мира. То есть перед нами подчёркнуто вестернизированный, а значит, ещё тем более модернистский мир.

В уже упоминавшейся рецензии Дмитрий Бавильский пишет: «Этот текст нельзя объяснить или даже пересказать, как невозможно передать сон (не то, что чужой, но и свой собственный)…». Да, наверное, в нарративном отношении «Нежность к мёртвым» ближе всего к пересказу сна – к пересказу, и здесь тоже согласимся с Дмитрием Бавильским, невозможному. Каждый фрагмент предельно логичен и ясен, но почему одна картинка сменяет другую? И как ухватить всё в целом? Сновидец понимает и это, но – только пока он сновидец. Причём по логике сна выстроен не только роман, но и каждая его глава: всё происходящее в ней ясно и логично, как ночной кошмар. Например, одноимённая героиня новеллы «Миз М» приходит на вечеринку к знакомым, которые любят развлекать гостей тем, что приглашают двух-трёх представителей простонародья, призванных бегать голыми на четвереньках и изображать собак (сновидческое преломление фильма Пазолини?). В прошлом миз М. уже одалживала этим знакомым «принадлежащего» ей гермафродита Нико (этот персонаж – из появляющихся в романе достаточно часто) для такой вечеринки. Описанная в новелле вечеринка заканчивается, как и множество до неё, повальной оргией распалившихся гостей с «собаками». Однако странность действа в том, что на этот раз за происходящим наблюдает подросток в маске свиньи, сын хозяев дома, и особое восхищение присутствующих вызывает тот факт, что мальчик столько времени смог просидеть на стуле и не упасть. Чтобы понять, почему это так удивительно и достойно аплодисментов, миз М. срывает маску с ребёнка и видит, что он – аутист и умственно отсталый. Героиня внезапно понимает, что подобные вечеринки организуются только для того, чтобы несчастная мать могла отвлечься от трагедии, а отцу они и вовсе не нужны, он организует и терпит их ради любимой женщины. Конечно, перед нами сновидение, пусть и не декларируемое в этом качестве, и протагонист – миз М. – здесь сливается со сновидцем. Где здесь бабочка, где – Ли Бо? Не исключено, что для ряда сюжетов Илья Данишевский и впрямь использовал коллизии собственных сновидений.

Некую приблизительную разгадку общего сюжет «Нежности к мёртвым» автор даёт в эпилоге. Некую приблизительную разгадку общего сюжет «Нежности к мёртвым» автор даёт в эпилоге. Но если сам он или один из его героев (ремарка дана в примечании, но кто здесь примечает?) говорит: «На мой взгляд, я даю очень однозначные ответы всем своим претензиям и потугам…», то иной, не его, а читательский взгляд так и остаётся размыт.

В финале, кстати, автор подводит и окончательное резюме «списку литературы», так что читатель убеждается – все его ассоциации неслучайны: «Клитор искусства – это Селин, Берроуз, это Лотреамон, Тракль, Хайм, изысканности Янна, это все остальные, которых принято не понимать».
Сюжетная размытость, одновременно и наличие, и отсутствие нарратива, по-новому решает вопрос и о праве современного романа на увлекательность. Это роднит «Нежность к мёртвым» с романом Александры Петровой «Аппендикс», вышедшем в издательстве в НЛО в 2017 году, и также представляющим собой собрание долгих фрагментов о не вполне ясных отношениях множества персонажей, так что про отдельные сюжетные ответвления невозможно сказать, вставная ли это новелла или «просто глава». Однако ближе к финалу текст Александры Петровой фокусируется, вдруг обретает чёткие очертания приключенческого романа с погонями и похищениями, а «Нежность к мёртвым» до самого конца остаётся уклончивой, избегающей всякой ясности.
Ещё одна общая черта между романами двух поэтов – Александры Петровой и Ильи Данишевского – в том, что в обоих случаях перед нами стихопроза. «Нежность к мёртвым» написана, конечно, в первую очередь, ради языка, и он – главный её герой. Воздушный и плотный, тяжёлый и лёгкий, захлёбывающийся образностью, свивающийся бесконечностью предложений:
«Она вспоминает, что у него были обломаны ногти, она не могла в него влюбиться. Там, в кафетерии, где официантка Розенберга, какая-то ветошная, постоянно задевает крупным бедром столики, там по пятницам играет приятная музыка, намного лучше, чем во многих других местах, играют Листа, играют Шенберга, играют Шумана, играют «Времена года» (и тогда кто-нибудь щелкает пальцами, чтобы выключили это расцелованное массовым вкусом), играют Le Mort de’Monteverdi, играют с девочками и девочками этих девочек, своими крупными руками на чулками и хитином укутанных ножках играют Листа, играют Шенберга, играют Шумана, играют конец зимы, и самое время впустить свои соки в плодородные почвы, пора засеять пустошь, время сыграть в садовника, окучить зеленые лужайки ее выкрашенной в ядреные цвета потаевинки… там – она может это вспомнить – все произошло,или только началось, но дало продолжение».
То есть перед нами снова обращение к традиции Саши Соколова, начатое в современном экспериментальном романе, пожалуй, Леной Элтанг, а корнями тянущееся – хотелось сказать, восходящее, снова они, мангровые корни-ветки до небес – опять таки к декадансу, к Андрею Белому и Фёдору Сологубу,  к прозе Серебряного века, и далее на Запад, даже и к Гюинсмансу, может быть.

И конечно, «Нежность к мёртвым» – вся о теле. О чём же ещё может быть нежность? О его тлении, о его горении, эросе-танатосе, цветах и языках боли, лепрозном путешествии в Индию Духа:
«Раковые боли, гендерная трудность, недержание мочи, агония, ремиссии, спазмы, атрофия чувств, некроз мозговых тканей, – все это позволило Прокаженному достичь верховного состояния не-действия и не-мыслия, но меж тем анима его текла во всех направлениях, подсознательно реализуя накопленные знания, эмоции, реакции, персоналии; силу мучений, как электричество, пробегала по этим неживым формам, наделяя их жизнью так, будто Великий Прокаженный самого себя переливал в те миры, которые бессознательно творила его умирающая душа… циклы этих миров были ограничены ремиссией и болью, искажением, деформацией, а затем ощущением «боль отступает…» и новой надеждой, затем образовывалась бездна, и происходила новая креация в силу того, что плоть его и разум его все еще находили в себе силы; этот тонкий мир, воссозданный хрупким синтезом страдания и эскапизма, не был наполнен тлетворной дотошностью политических и экономических структур; жизнь, населяющая, как эритроциты кровь, его душу, часто была оторвана от корней, существовала Здесь и Сейчас и служила либо силам болезни, либо метаболизму; иногда этот видимый дуализм стирался агонией… иногда обрывался вниз и вновь возрождался».

Здесь Илья Данишевский солидаризируется с ещё одним из своих предшественников, старших коллег – Дмитрием Волчеком, писавшем о мучительной красоте расцветающих роз геморроя.

Депрессия – недуг модерна, отличающий Деву Голода от обычного человека оказывается здесь (как, собственно, и на самом деле) эманацией телесности. Не только горе, но плоть, внешне здравая, чистая, сияющая, порождает чёрную печаль, нежность к мёртвым, даже если они ещё живы, ещё не тлеют, но горят в прозрачном огне меланхолии.


[1] Дмитрий Бавильский. Смертельная жажда жизни// «Частный корреспондент», з июня 2016 года, http://www.chaskor.ru/article/smertelnaya_zhazhda_zhizni_40522