23 мая 2017 | Цирк "Олимп"+TV № 25 (58), 2017 | Просмотров: 2346 |

Михаил Соковнин в воспоминаниях друзей и фотографиях Константина Доррендорфа

(публикация Галины Зыковой)

Этим летом в Москве и Иерусалиме выйдет альбом «Михаил Соковнин в фотографиях Константина Доррендорфа», фиксирующий жизнь Соковнина от 10-о класса (1956 г.) до последних лет жизни. Снимки сопровождаются комментариями их автора, близкого друга Соковнина (вместе закончили 123-ю московскую школу; подробный рассказ об этой школе и учительнице литературы М.А. Кардыш см.: http://vsevolod-nekrasov.ru/Media/Files/Razgovor-s-ZHegallo-i-Dorrendorfom).

Текстовая часть книги (и, собственно, ее замысел) выросла из незавершенных воспоминаний Вс.Н. Некрасова о Соковнине, найденных в его личном архиве; в 2016-2017 гг. к ним добавились интервью со школьными друзьями К.К. Доррендорфом, В.И. Жегалло, а также В.Т. Стигнеевым, А.А. Черняковым, Л.Д. Мирошниченко, В.А. Расстригиным. Альбом предполагается сопроводить аудиодиском с записями Соковнина из архива Некрасова (публиковалось нами на YouTube: https://www.youtube.com/watch?v=s4p0vPZjt40 и др.).

Хотя этот альбом, конечно, в первую очередь предлагает материалы к жизнеописанию Соковнина, но этим он не ограничился. Функция фотографии как таковой - в том, что она обращается к индивидуальной памяти человека, и альбом, тематический по своим исходным задачам, в конце концов вынудил фотографа перейти к воспоминаниям уже не о главном герое, а о себе самом и о деталях, предметах из собственного детства, вроде бы частных, но выстраивающих живой образ двадцатилетия (пятидесятых-семидесятых годов).

Г.Зыкова

 

К.К. Доррендорф

Про музыку, футбол и про другое

В шестьдесят третьем году мы смотрели футбольный матч «Британия — Остальной мир», у меня смотрели, по телевизору с маленьким экраном (тогда уж не таким маленьким, телевизор “Rembrandt”, 17 inch), и тут же решили продолжить. Я просверлил в чертежной доске четыре дырки, вставил четыре гвоздя, получились ворота, положили мы ее на спинки двух стульев… Игроки — шахматные пешки, у меня черные, у Миши белые. Он болел за англичан, я — за мир, так и осталось, у него английская сборная, у меня — мира. Надо было щелчком бить по пешке, пешка — по мячу. Подобрать соответствующий мяч (пуговицу) было сложное дело: она должна была быть правильного веса, с хорошими краями, чтобы хорошо цеплялась за пешки. Мы постоянно совершенствовали и усложняли правила, это было специальное развлечение… Всё записывалось, велся счет.

Пешки наши все изображали реальных людей… имена игроков я уже забыл, помню только моих двоих: Шнеллингера и Лоу, и у Миши — Гривса и Пейна. Гривса помню из-за его изумительного маневра и потрясающего удара прямо с лицевой линии — гол почему-то не засчитали, я был ужасно обижен. Пейн был плохой, тупой игрок пробивного порядка, что нашло отражение в деятельности соответствующей пешки; Соковнин всегда кричал: «Как буря врывается Пейн!», сметая защиту.

У моих игроков тоже были свои особенности. Самая главная, центральная, субтильная пешечка, с лысой головой почему-то, — Деннис Лоу. Лоу был немножко подслеповат, но все равно великий футболист. У меня он пуговицу подкручивал очень хорошо (какое-то было особое трение на периметре), и пуговица шла по криволинейной траектории. Это было занятно. Вышел из ворот Мишкин вратарь — не помню, как его звали — и загородил собой ворота полностью. Мишка говорит мне: зря стараешься, всё равно ж не забьет, это невозможно. Лоу ударил, мяч обошел вратаря и, ударившись об штангу, попал в ворота. Миша: «Божественный Лоу!».

Или вот Шнеллингер. Пешка была меньшего диаметра, чем все остальные, но с ней можно было попадать далеко и довольно точно. Однажды я собрался бить по воротам с большого расстояния, и под углом надо было резать, не прямо бить; Мишка перевел игроков у себя в защите, занял новые позиции. Что ты делаешь, — говорю я, — это же Шнеллингер! — Брось, это невозможно! Когда гол был забит, Соковнин очень колоритно хмыкнул…

То же самое происходило дома у Малькова, только игроки у Малькова все носили ярко выраженные русские имена, даже прозвища. Когда возникала голевая ситуация, Мальков поднимал руку кверху и торжественно возглашал:
 — Бьет Лопата!
И мы ведь отличали эти пешки, они не были совсем одинаковыми, каждая со своим маленьким изъяном; а на поле у каждой была своя задача.

Настоящий футбол Соковнин любил, приходил ко мне смотреть его, вплоть до самого последнего времени (например, мы смотрели финал чемпионата мира 1974 года, Германия-Голландия, и переживали за голландцев с их изящной игрой, они тогда показали свой знаменитый «квадрат» с невероятно точным пассом в одно касание; я специально для этого приехал тогда в свою старую квартиру на Герцена, поближе к Мише). И в свой футбол после того матча тоже сыграли.

Я думаю, что для Соковнина наша игра не была реальным футболом, т.е. его имитацией, — это была имитация жизни. Какая-то воображаемая действительность. С именами, с характерами, с сюжетом, с переживаниями; игроков он иногда наказывал, лупил щелчками; перевоплощался в каждого из игроков. Да, это была маленькая планета его.

***
Говорили о ранней философии, которая зарождалась как система определений, и тогда Соковнин предложил мне дать философское определение... ну... скажем...  — взмах руки — телеги. Пришлось задуматься, и с некоторым испугом: – Агрегат для достижения цели. – Соковнин был страшно доволен, сказал, что я его порадовал, он и предполагал, что я именно такого направления мыслей.

***
Соковнин был большим меломаном, ну и я вслед за ним. У него дома был патефон, а потом проигрыватель и много пластинок с голосами. Мы часто и подолгу слушали старые записи всяких басов, Касторского, Шаляпина, других уже не помню, итальянцев старых... Таманьо... По многу раз одно и то же. «Во зашнуривает!» — восхищался Соковнин Йоси Бьёрлингом; теперь я подозреваю, что выбор соковнинских приоритетов в вокале определялся в его контактах с отцом, оперным режиссёром Мариинки. Мишка рассказал, что когда люди из Ла Скала пришли в Бахрушинский, он от них услышал такое мнение, что только два голоса они почитают за несравненные, Карузо и Шаляпина, остальные где-то там... Я научился узнавать их по голосам. Женских голосов слушали мало. Из Шаляпина часто слушали Кудеяра, ектенью, «Ныне отпущаеши». «Жертву вечернюю» кто пел? Не помню. Сравнивали исполнения. Ария Бориса у Шаляпина в разные годы звучала совсем по-разному, сначала чуть ли не колоратура, а у старого — и не передашь как.

Потом, в шестидесятом году, появился Анатолий Исаакович Волков, кто-то из Наташиных  университетских подруг устроил нам его бесплатные лекции по музыке в Музее имени Глинки, приходили в комнату на верхнем этаже Консерватории. Он был гениальным человеком. Можно сказать, что вся наша (я говорю о нас с Наташей) музыкальная культура получена из его рук. Соковнин редко ходил на его лекции, был, кажется, всего на двух. Раз Анатолий Исаакович показывал нам лейтмотивную структуру «Кольца» в её связи со всеми сюжетными деталями на сцене, после чего Вагнер стал моим и Соковнина кумиром, Мишка ласково называл его «Вагнёр». «Давай Вагнёра поставим!» Я и сейчас млею от этой музыки, хоть давно забыл, какой лейтмотив какой идее принадлежит. А после лекции про «Огненного Ангела» Прокофьева он даже был несколько подавлен, я провожал его на Брюсовский, он шёл молча. Я робко спросил: Ну как? — Первая опера мира! — сказал он. Вскоре из Дома звукозаписи должна была быть трансляция по УКВ этой записи, мы с Мишей пошли слушать там, в зале (приемники с диапазоном УКВ были не у всех, качество трансляции было низким, и гораздо лучше было слушать прямо в зале). Но начало оттягивалось, и Соковнин взгромоздился на сцену — было человек 20 народу — и взялся им пересказывать лекцию Волкова: тут я единственный раз услышал Соковнина-лектора. Это был прирождённый лидер. Он говорил важно и как по-писаному, не хуже Анатолия Исааковича подготавливал к восприятию музыкального материала — все слушали, а люди там собрались не случайные.

Зато я показал ему Малера и Орфа (о них тоже шла речь у Волкова). Я записал Вторую Малера на магнитофон («Днепр 10») с молодым Клемперером, Соковнин после первой части сказал, что его чуть инфаркт не хватил. А что, это возможно, Малер сам говорил о «Прощании» из «Песни о земле», что он не понимает, как человек может вынести такую музыку. Ясно, почему умирающий Шостакович просил поставить ему эту часть. Потом появилась чешская пластинка «Кармины», к сожалению, мне досталась монофоническая, зато к ней были приложены все тексты с переводами на три языка. Соковнин слушал до конца молча, и я очень боялся, что ему не нравится. Но он сказал: «Это совершенно гениально».

Не помню, с чьей подачи появился для меня «Китеж» — в шестидесятом пластинки вышли (отец Соковнина к тому времени, в пятьдесят восьмом, поставил эту оперу в Мариинке). Мы как оказывались вместе, так сразу начинали горланить разные места из «Китежа». Мишка сильно жестикулировал. Конечно, выучили всё от начала и до конца…

***

Общие любимые книжки — например, «История киноискусства» Садуля (вышла в 1957 году). Мы пытались по ней сами фильмы себе представить. Например, немецкие, того же Ланга, Вине, Штрогейма… А «Нибелунгов» мы действительно видели. Нам повезло, что на Герцена, прямо у Никитских ворот, был Кинотеатр повторного фильма. Два шага (Соковнин вполне мог дойти. Потом он прилично скомпенсировался, а в школе и сразу после неё он за один приём проходил только десять шагов и отдыхал, я был при нём). Наше счастье и свой дом. Там шел и «Кабинет доктора Калигари», и все Нибелунги, и Эйзенштейна «Бежин луг».

Чюрленис. Мы его знали тогда только как художника, и только по репродукциям (альбом издания 1961 года я купил в магазине «Дружба» на Тверской, несколько штук: для Соковнина и Жегалло тоже; у меня самого осталось два, оба сейчас истрепанные).

В связи с Чюрленисом вспомнилось, что Соковнин очень нежно относился к тому, что ему нравилось. Держал в руках лист из альбома Чюрлениса и говорил: «Сонатка…». Не соната, а сонатка. Ирину Масленникову-Микаэлу в «Кармен» расхваливал и говорил «Иришка». Какая она ему «Иришка»? Нежное отношение не только к людям, но и к вещам, что-то вроде благодарности к тому, кто (соната, человек, день) снизошел и одарил его, Соковнина, собой. И эту нежность он выражал в уменьшительно-ласкательных именованиях.

Чюрленис был для нас примерно как «Китеж» Римского-Корсакова, который я слушал в обязательном порядке каждый день по два акта. «Давай Чюрлениса посмотрим.» Доставали – либо у него, либо у меня, была ведь у обоих – папку Чюрлениса, перебирали и смотрели. Потом складывали, ставили обратно и продолжали жить.

Рассказ Владимира Ильича Жегалло

…Мы бродили по Москве без карты: ее просто не было. По-моему, я увидел настоящую карту, практически полезную, только во время перестройки, и пришла она каким-то странным образом чуть ли не из американского посольства: там даже проходные дворы были обозначены. А у нас не было ничего. Мы ходили и открывали, нам нужна была радость новизны. И иногда что-нибудь находили. Помню, как мы нашли сначала одного льва, на улице Герцена, потом другого, на углу Борисоглебского и Молчановки. Львы были не снаружи на улице, а внутри: входишь внутрь подъезда, а там лев! это было замечательно.
И в таком вот настроении поисков чудесного забрели мы в какой-то арбатский двор — уже снежок был — вдруг массив; при ближайшем рассмотрении — дом, круглый, цилиндр, в нем окошки: симметричные многогранники.

Так вот. Снег, не сильно натоптано. Дверца, такая скромненькая. На втором этаже где-то в одной стороне свет, а время еще рабочее: часов шесть-семь. А дом непонятного назначения, может, что-нибудь техническое; а если там свет, то есть техник-смотритель и он нас если и обругает, то все-таки хоть объяснит, зачем такую штуковину здесь, среди жилых домов, соорудили. И я — из всех нас с максимально выраженным дворовым воспитанием — поперся. Но осторожно. На первом этаже прохода не было, а на втором на меня пахнуло запахом дома, запахом щей, тепла (на улице-то холодно было), — и я понял, что попал не во что-то техническое, а в жилой дом, и тихонечко пошел назад, потому что почувствовал: это личный дом! личный! такой замечательный. Почему поразило, что это личный, — потому что мы жили в коммуналках.

Да. Дом Мельникова.

Мы жили в коммуналках и, кстати, знали соседей своих приятелей; у Кости Доррендорфа я ориентировался во всем этом лабиринте, где кто. У Миши в квартире, как войдешь, направо двустворчатая дверь, и из нее иногда выходил мужчина, тогда воспринимавшийся мной как старик; он был умеренно вежлив, кивал головой с выражением «я вас вижу» – потом я узнал, что это был его дед.  И вдруг в этом доме появляется мужчина совсем другой: отчасти бравый, с некоторым налетом богемности. Миша представил его как отца. Евгений Николаевич Соковнин, оперный режиссер Мариинки.

По-моему, отец испытывал некоторое смущение от общения с нами: было сложное впечатление от его настроения. Спустя много лет, когда я прочел «Гадких лебедей», я понял: это Банев в компании школьников.

И тогда же впервые зашел разговор о йоге, как раз от Мишиного отца это проистекало. Он не поучал, но… Миша стал заниматься йогой всерьез. Я думаю сейчас, что определяющее в Мише — это мощь духа и физическая немощь, их противостояние; воля и рок. Занятия йогой тоже из-за этого.
Возвращаясь к приключениям в области духа, заменяющим приключения в области натуры: в нашем сообществе происходила постоянная передача соображений, мыслей; слова «информация» мы не знали. Причем принцип был как в муравейнике: там пища передается, индивидуальность теряется. Я не помню, какую информацию принес я, но помню, во что я погружался. Это был Блок, и долго был Блок; Брюсов; потом был Бальмонт, не весь, а его манифест; помню обсуждение картины: «Зеркало поставьте перед зеркалом и между ними поставьте свечу как символ бесконечности». Это я даже в тетрадке своей школьной записывал.

«Огненный ангел», сначала роман, а потом и Прокофьев. Из всего, что там было, для Мишки важнее всего был чернокнижник Агриппа, волновал его чрезвычайно: там же вера в чудо, а без этого в Мишином состоянии было бы трудновато. <…>

Или вот вдруг разнеслась весть в нашем сообществе, что издают Дхаммападу! и было куплено. В связи с этим я даже пошел к соседу-индологу и попросил у него в личное пользование Рамачараку <William Walker Atkinson>. С Мишей Рамачараку мы обсуждали. Философские брожения у нас были общие, и Миша тут был инициатор.

Когда я все это вспоминаю, я вспоминаю еще одну сцену. Иду я по книжному магазину — сотый, рядом с Юрием Долгоруким, — и прижимаю к груди, потому что он тяжелый, Бергсона, а навстречу идет мужик и прижимает к груди Франка; смотрит на меня, на мою книгу и говорит: и этого всего они нас лишили! Если бы мы читали это в юности, мы бы были совсем другими людьми! Они, действительно, хотели нас лишить; но благодаря окружению, прежде всего благодаря Марлене Александровне Кардыш, нашей школьной учительнице литературы, мы все-таки состоялись.

Из разговора со Львом Дионисовичем Мирошниченко

Познакомились в 1963 г., на лито пединститута (Соковнин его тогда закончил), на Малой Пироговке. <…> Меня туда привел приятель, Борис Карпов, привел именно послушать Соковнина.

Много народу собралось. Ребята там были бойкие, обсуждали стихи друг друга, грызли… И вот вышел Миша. Читал «Апоэму» (это одна из первых, где принцип предметника). Он видел слова… и перебирал. <…>

Все тексты Мишины я читал у него (была у него такая с кривым шрифтом машинка, старая, он на ней бойко печатал). Архива он не копил. Книг своих у него было мало, книги были у матери, Ольги Михайловны Мартыновой, причем в основном на французском языке (она свободно говорила и читала.

<…> Летом 1968 года племянница Расстригина, студентка-первокурсница Пражского университета, восторженная — у них началась пражская весна —  привезла нам Кафку. Кафка, правда, до нас доходил и раньше: «Штрафлаг», «Превращение» — русские переводы в журналах, потом книжка вышла. Тогда это было потрясение.

Вещи из «Вариуса» он мне показывал, когда появлялись новые. К стихам он возвращался, к старым в том числе, а к старым текстам «Вариуса» — нет.
Ни одного прозаика мы с ним не обсуждали (а поэтов обсуждали). Кроме, пожалуй, Гете — «Страдания юного Вертера». Это моя любимая вещь была, и Миша с моей оценкой согласился. <…>

А про современных поэтов говорили?

Александр Галич. Миша его и читать мог, и петь, особенно в компании. «Мы похоронены где-то под Нарвой», «У лошади была грудная жаба…». <…>
Тогда появился, кстати, в печати Хармс — детское. «Вариус», конечно, с обэриутами связан. («Старуха», помню, всех потрясла, и меня тоже.) Миша, мне кажется, тоньше Хармса.

Сапгир! С Сапгиром он дружил, Сапгир у него бывал, хоть и нечасто, и с Сапгиром он меня познакомил, читал мне его стихи и хвалил их. Холина он знал тоже. Это было в начале семидесятых...

(Реплика К.К.Доррендорфа:
Мне Соковнин тоже читал Сапгира — «Скульптор вылепил Икара», «Начинается премьера…», «Хирурга / Вызвали из морга» — именно эти три вещи — так, что я их до сих пор помню наизусть, именно с его голоса. И, кстати, в «Премьере» Миша произносил «Вдруг / Проваливается в люк», а не «Провалился в люк», как печатается. Может, это Мишина переделка, может, авторский вариант, иначе никак не зафиксированный…  Читал с интонацией и видом — «Надо же, и так можно!». Чтобы Миша читал мне Холина или говорил о нем при мне – этого не помню.)

Пробовал ли Соковнин публиковаться?

В редакции — носил, в тот же «Московский комсомолец», при котором было лито. Кажется, в «Юность» ходил: Юрий Лощиц туда был вхож и предложил Мише подборку показать. Миша выбрал стихи более или менее нейтральные (именно стихи, насчет «Вариуса» он и не надеялся). Пришли в редакцию вместе с Лощицем, и «они» (так Миша рассказывал потом, значит — двое или трое) говорят: «Стихи ваши понравились, но у нас есть пожелание: для первой публикации у Вас не хватает «паровоза»». — Какого? (он почему-то о «паровозах» не знал) — Мы Вам скажем откровенно, как своему: нужно здесь хотя бы одно явно патриотическое и гражданственное стихотворение; мы его прицепим, и оно все остальное вывезет. «Широка страна моя родная…» — что Вам, трудно, что ли? И засмеялись.

Миша взял стихи и ушел. Я у него как раз сразу после этого появился, он был растрепанный, злой… Паровоз им нужен! — Больше он ни в какие редакции не ходил. В конце шестидесятых или начале семидесятых дело было, кажется.

М.Е. читал свои вещи под запись, аудио сохранилось. Зачем он это делал, как он относился к звучащему слову?

Проверял свои вещи на голос. Но читал не только незавершенные, новые, но и давние тоже. И любил читать людям. Выступал в компании в каких-то клубах, пригласили его, например, физики в Обнинск, в закрытый институт, вечер там был… На следующий день после бессонной ночи (физики нас никак отпускать не хотели, я свидетель) Миша в Бахрушинском лекцию читал (было в начале семидесятых).

Вы помните про «Замечательные пьесы»? Когда они были написаны, зачем, были ли они разыграны?

<…> Капустники — если только в Поленове. Там они же и оперы свои придумывали и ставили! Мне рассказывали, что у Миши здорово получалось, и он любил играть. И не только на сцене — и с нами: возьмет и кем-нибудь притворится, изобразит — или себя, или других. Но ненадолго: рассмеется и всё.

Соковнин ведь рисовал?

В Мишиной комнате стоял сундук — нет, не целиком заполненный — оттуда он вытаскивал большие тетради, книги… На сундуке магнитофон. Проигрыватель для пластинок. Папок почти не было. То, что он сочинял и рисовал, везде валялось.

Рисовал, да, но я из этого видел мало. Одной или несколькими линиями, без ретуши; больше пером, по-моему, чем карандашом. Кажется, его пробовал учить Николай Иванович Касаткин, но недолго, потому что Миша в этом упорен не был.

В круг общения Миши входил еще человек постарше, Савелий Соломонович Гринберг, — он работал в музее Маяковского и писал стихи, — так вот Гринберг рисовал и даже писал акварели, и хорошо; Гринберг Мишу и побудил рисовать. Гринберг сделал несколько портретов Миши и подарил ему. Где это все теперь?

Ездил ли М.Е. в Лианозово?

Да, и я с ним. Были в этом длинном, низком бараке, познакомились с Евгением Леонидовичем Кропивницким <…> Миша ему нравился, и я знаю, что Миша ездил туда еще несколько раз. И читал там свои стихи.

 

фото на обложке альбома (1956 г)

 

 

Школа 123 1956 год Соковнину вручают аттестат зрелости

 

 

в Щелыкове 1962 г

 

 

1965

 

 

с Н.В.Зейфман

 

 

начало 70-х

 

 

К.К.Доррендорф в 2017