05 февраля 2012 | "Цирк "Олимп"+TV" №2 (35) | Просмотров: 5290 |

Стихи Сергея Лейбграда: невозможность жизни и смерти

Ирина Тартаковская

Подробнее об авторе

 

Поэзия Сергея Лейбграда - это  тексты, написанные в разные периоды жизни и выходившие в разных по стилю и интонации сборниках в течение последних двадцати пяти лет. Это – большой временной период, за который в России изменилось практически все. Мне выпала возможность проследить, как этот кусок истории был прожит одним конкретным человеком, поэтом, хотя стихи Сергея Лейбграда мало похожи на мемуары.

Более ранние его стихи кажутся и наиболее медитативными. Поэт не спеша, скрупулезно изучает магию и смыслы как будто нарочно вычищенной, скудной повседневности, не содержащей в себе ни ярких красок, ни событий, ни впечатлений. Его стихи наполняет при этом и монотонный гул новостей, которые задевают автора, но не разгадываются, как полупонятные иероглифы. Тексты населены прозрачными персонажами, случайными спутниками. За этой бедной, улично-подъездной повседневностью ищутся, нащупываются, проступают смыслы, угловатые, жесткие ребра бытия.

И уже в этих стихах отчетливо слышна одна из главных тем поэзии Лейбграда - повседневная близость такой же повседневной, обыденной, как будто ничем специально не вызванной смерти. Никакой угрозы нет, нет и страха, но она заключена в смертности всех частей окружающего мира, она как будто тень, которую отбрасывает каждый предмет. О чем-то таком когда-то писал Бродский – «Смерть – это все машины, это дома и сад. Смерть – это все мужчины, галстуки их висят»… - только в гораздо более приподнятом, торжественном тоне.

Из-за этого ощущения присутствия смерти стихи Лейбграда часто звучат как свидетельство случайно выжившего:

Я белая кость, я не тлел в Холокосте,
не мерз в Златоусте, не спал на помосте.

Такие строчки напоминают о том, что смертность имеет не только экзистенциальное измерение, как «судьба любой твари» - имеют значение исторические обстоятельства. Стихи Сергея Лейбграда, как будто бы сосредоточенные на личном мире, личном зрении автора на самом деле в высшей степени исторически чувствительны, они подпитываются всем трагическим опытом ХХ века – а может быть, и более глубоких пластов времени.

Поэт – не вписывается в реальность, он - «лишний у стены любого плача и смеха». Это не то сознание, которое можно праздновать, оно мучительно, автор хотел бы преодолеть его – «хоть пальцы в кровь, но только б зацепиться…» Но цепляться, увы, не за что - это очень современное ощущение кризиса отношений с реальностью, в эпоху, когда сама эта реальность поставлена под сомнение, теряет смысл, делается текучей. Постмодернизм – реакция на это состояние, попытка сделать его комфортным. Но если на минуту отвлечься от бесконечных рефлексий о смысле языка, то все равно встанешь перед проблемой онтологического статуса реальности, своих отношений с ненадежным миром. "Расшатаны столбы, несущие конструкции на грани падения"… И сквозь эти конструкции врывается медийная реальность – гул теленовостей, обрывки рекламных слоганов, размакающая в руках газета. Сначала этих образов мало, но потом они нарастают и нарастают, создавая фоновый шум, переходящий в гвалт:

Мы - дети страшных лет России,  мы - дети ХХ съезда,
мы - дети Арбата, мы - дети ГУЛАГа, мы - дети галактики,
мы - дети первого съезда народных депутатов РСФСР.
Мы - дети предвыборной кампании. Одним словом, дети...

Эти образы вторгаются в сознание и отвлекают от переживания жизни, которое и без того нащупывается с трудом: «Ничего я не знаю о смерти, потому что не жил никогда», - признается автор.

Почему не жизнь? Видимо, потому, что эта хрупкая паутина образов, в которой бродит лирическое эго автора, как бы не совсем жизнь, не-до-жизнь, для жизни ей не достает смысла, реальности, цельности, чего-то такого, что помогло бы сложить рассыпающийся паззл образов в ясную картинку. Картинку, из которой будет, наконец, ясно, кто мы и где находимся, и почему мы именно здесь, с какой миссией или заданием. У кого-то из других писателей роль фрейма для такой картинки могут играть сверхъестественные сущности, но Лейбград такую возможность очень жестко отвергает:

Бог не слышит, черт не ест,
я и сам из этих мест.
Организм мой обезбожен,
даже негде ставить крест.

Поэтому живут только фрагменты картинки, но зато очень насыщенной, исполненной смыслов и метафор («мутаций сознанья», по авторскому выражению), жизнью. Например, одним из таких пронзительных фрагментов реальности является образ трамвая - как символа разлуки, как механизма, уносящего что-то дорогое – по сути, гумилевский. Или разнообразные собаки, значимые, фактурные, наполняющие собой пространство – «ньюфаундленд с ошейником железным», купленный с рук щенок, собака в наморднике «как вратарь хоккейный». В принципе, в стихах Лейбграда полно одушевленных и неодушевленных персонажей, которые часто именуются подряд, через запятую, фактические проборматываются… Такие прасодические «проборматывания», такое перечисление как будто бы не связанных между собой ничем, кроме фонетического эха, предметов, очень свойственны стилю Сергея Лейбграда:

...Случайная ошибка
естественна, как Тула у виска,
и Тверь дрожащая, и вещая Москва,
Самара, росомаха, дни и тени...

Дуло превращается в Тулу, которая тянет за собой Тверь, Москву, как в какой-то странной игре в «города», а там и Самару. Любой предмет из жизни имеет свое речевое эхо, а может, прообраз, как платоновские идеи. Такие перечисления, как будто немножко сонные или бредовые, иногда похожие на скороговорки («дряблость белиберда, если жив еще дриблинг»), на самом деле очень важны для автора. Отказавшись от прямого описания, но тем более не принимая лукавые постмодернистские словесные фокусы, автор таким ассоциативным способом пытается выразить важные для него связи между феноменами. И это тоже способ преодолеть раздробленность внешнего мира на отдельные кусочки паззла, которые, возможно, должны складываться совсем в другие картинки, чем ожидает зритель: фольклорные формы, например, в нем срастаются с персонажами поп-культуры и даже с блатной феней («Микки Рурка вещая как урка»), романтические герои растворяются в советском новоязе («Александр пищеблок»).

Невозможность жизни и смерти в стихах Лейбграда связана с распадом базовых несущих конструкций бытия – «я выпал из надломленной системы»… В этом хаосе все понятия теряют смысл, в том числе жизнь и смерть, и творчество остается единственным способом нащупать распавшиеся связи между знаками и означаемыми, между словами и реальностью. Как сломавшиеся часы показывают правильное время только два раза в сутки, так Тула может оказаться дулом, а тварь дрожащая - Тверью, но шанс вспомнить значения слов остается, пока остается поэзия. Культурный ландшафт, в котором живут стихи Лейбграда, напоминает разбомбленный город, в котором можно еще, тем не менее, увидеть остатки улиц, угадать, как выглядели когда-то превратившиеся в руины здания. Цепляющиеся друг за друга слова перекидываются смыслом, как мячиком:

Собор успенский, глеб успенский,
такой-то энский центр губернский,
петруша первый верховенский
и фрейд психопатолог венский
пусть скажут, в чем моя вина.

Очень интересен вопрос об отношениях автора с традицией. На мой взгляд, наилучшим образом их передает его собственная ироничная фраза, написанная совсем в другом контексте: «Но шумит зеленый Дублин в голове Толстого Льва». Как через Толстого прорастает Джойс, так в стихах Лейбграда можно узнать знакомые классические и пост-классические интонации: иногда Блока, иногда Мандельштама, иногда кого-то из концептуалистов. Но эти переклички никогда не превращаются в тексты о текстах, в предполагающее угадывание цитирование. Скорее, литературные предшественники и современники оказываются для автора внешними объектами, по которым скользит его внимание, особенно не задерживаясь, но создавая «повод для поэзии», интонационную перекличку.

И в то же время, стихи Лейбграда совсем не аутичны, неповторимое языковое "зрение" поэта не означает концентрации на любимом эго, но всего лишь признание субъективности собственного опыта:

Жизнь слишком хороша - всех красок светофора,
всех страхов и страстей домашнего террора,
дефектов речевых, намеков и молвы -
бессмертная душа, чугунная Аврора,
не вынесет в слезах, не воплотит, увы...

Эти строки, написанные Сергеем Лейбградом в 1997 году, завершают одно из лучших стихотворений сборника "Слепая вода", которое хочется назвать не по первой строчке, как положено (стихи Лейбграда, за редкими исключениями, не имеют ни точной датировки, ни названий – понятно стремление автора не «пришпиливать» и не каталогизировать излишне свои тексты), а по третьей – «Лирический герой Советского Союза». В таком самотитуловании, конечно, очень много иронии, и более поздние стихи Лейбграда постепенно все больше наполняются уже даже не иронией, а сарказмом:

Ах, Родина, спасибо за приют,
за вечный бой, за радость инкарнаций.
Опять меня твои двенадцать бьют,
один, два, три, четыре... бьют двенадцать.

В них все больше политики и больше горьких интонаций, можно было бы назвать их гражданственными, если бы это слово не истерлось уже до полной потери смысла, как и все другие слова из политического поля.  Они уже не про ощущение смертности, и не про эфемерность жизни, а, скорее, про ее невозможность, абсурдность – особенно это заметно в «Песнях безумных». Некоторые из коротеньких стихотворных, иногда в строчку длиной, фрагментов, по интонации напоминают ернические частушки:

(Абиссиняя небо синяя)

С каждым годом автор все больше дробит тексты, они звучат отчаянной, залихватской разноголосицей, речь будто живет сама по себе, разбивается то на лихие выкрики, то почти на рыдания, то на обращенные к самому себе вопросы, заведомо не имеющие ответа.

Стихи становятся все короче, все отрывистей, из них почти уходят теплые приметы реальности – прозрачные женщины, голуби, самарские  переулки… Остаются весомые, агрессивные атрибуты уже не личностного, но надперсонального мира, вторгающегося в приватное поэтическое пространство: люди с глазами-бойницами, не-Чита-тебе Ходорковский, Каин Мономах, инвесторы и трансвеститы – гомункулусы из пространства, которое поэт метко определил как «имперреальность», о которые разбиваются в клочья стихотворные строчки.

Автор, однажды, еще в 1989 году, определивший свою литературную философию как «эго-реализм», конечно, не собирался и не собирается быть летописцем эпохи или даже событий своей собственной жизни. Но ведь и те, кто рассматривал свое творчество как «свидетельствование», видели, по сути, только свое зрение, только свое отражение в вещах и явлениях. Лейбград же как будто держит в фокусе сам феномен поэтического «зрения», индивидуального луча, скользящего то ли по действительности, то ли по сознанию.